Джеймс Ганн - Внемлющие небесам
– А если, это всего лишь какое-то отражение?
– Это с расстояния-то в сорок пять световых лет? – возразил Джон. – Никакой чувствительности не хватит принять его.
Уайт попробовал представить себе невероятные межзвездные расстояния, какие пришлось преодолеть голосам туда и обратно, но его воображение спасовало пред образом бесконечного пути сквозь неведомую пустоту. Он вообразил муравья, вышагивающего от Вашингтона до Сан-Франциско и обратно, но сравнение показалось ему бледным.
– А может, это где-нибудь ближе?
– Тогда мы не приняли бы программы девяностолетней давности, – заметил Джон.
– А разве они не могут мчаться себе спокойно над нами все эти годы… – Уайт взмахнул руками перед собой, будто желая порвать, как паутину, всю эту теорию и все эти мысли. – Знаю, знаю. Это также невозможно. Однако не в меньшей степени наивно воображать чужаков, посылающих нам сообщения из такой дали.
«Или вот это», – подумал он и глянул на листок, полученный в подарок от Иеремии. Выполненный тушью на белой бумаге рисунок, напоминающий произведение способного любителя, – возможно, и самого Иеремии. Стилизованное изображение ангела с нимбом, с распростертыми за спиной крыльями, благостным спокойствием на лице и руками, раскинутыми в приветственно-благословляющем жесте.
Ангел милосердия и любви, несущий послание Божие, обрамленный гирляндами из цветов… «Какая же невероятная магия, – подумал Уайт, – смогла превратить голоса в нечто подобное?»
– Сама космология, – говорил между тем Джон, – содержит в себе такую вероятность. Где-то должна зародиться разумная жизнь. Поистине невозможно, чтобы в Галактике не появились иные существа, достаточно разумные и любознательные, способные обратиться к нам через всю даль световых лет в жажде отыскать подобных себе, способные в изумлении обращать взоры на самих себя и на звезды…
Загипнотизированный на мгновение видом Джона, Уайт вглядывался в лицо сына и, узрев экстатический восторг, с горечью подумал: «Ты мне чужой, и говорить с тобой я более не умею».
Он действительно любил этого парня – вот в чем беда – и не желал поэтому становиться свидетелем того, как тот столкнется с несправедливостью, встрече с которой в свое время не удалось избежать его отцу. Он жаждал оградить его от мук, избавить от неизбежных тягот нелегкого пути познания мира. В том и заключался смысл человечности: познавать мир, учась на чужих ошибках и успехах, но не начинать всего сызнова в каждом новом поколении.
Ответ Джона он знал заранее: подобное ничем, мол, не отличается от инстинкта. Быть человеком означает всегда располагать возможностью сделать по-другому – наоборот или иначе.
Ну почему все заканчивается именно так? Парень стал ему чужой, но он должен любой ценой найти с ним общий язык.
Пуэрто-Рико встретил их тишиной и спокойствием. Они двигались по серпантину погруженной в сумерки дороги в мощном черном лимузине – по прибытии машина ожидала его на аэродроме – и Уайт слышал лишь тихий рокот паровой турбины. Он велел открыть окна, и сейчас с наслаждением вдыхал аромат деревьев и трав, смешанный с издалека долетавшим сюда соленым запахом моря и рыбы.
«Здесь лучше, чем в Вашингтоне, – подумал он, – и лучше, чем в Хьюстоне». И вообще, чем в каких-либо известных ему местах, где в последнее время довелось побывать. Напряженное беспокойство, будто пружина заводной механической игрушки, все сильнее сковывавшее нутро, понемногу начало отпускать.
«Куда подевались механические заводные игрушки, повсюду встречавшиеся в детстве? – мелькнула мысль. – Наверняка их вытеснили электрические. Возможно, он и есть последняя из механических игрушек. Заводной президент», – пришло ему в голову. Его как завели в том маленьком гетто, так до сих пор он и дает выход всей своей неудовлетворенности. Она-то и вывела его в Белый дом. И теперь оставалось только завести его, а затем… останется лишь наблюдать, как искореняются застарелые грехи, впрочем, осторожно и деликатно, ведь нельзя нарушить внутреннее спокойствие, дабы не пострадали мировой порядок и мир во всем мире… Он горько рассмеялся и подумал: в этом вашингтонском кабинете заключено нечто, препятствующее человеку оставаться самим собой и распоряжаться своими желаниями. Кабинет может лишь заставить оставаться президентом. Поймав удивленный взгляд сына, он сообразил – давным-давно не слышал Джон, как смеется его отец. Он наклонился к нему, и прикрыл ладонью его руку.
– Все в порядке, – сказал он. – Просто я думаю о своем.
А в мысли пришло понимание: здесь можно стать лучше. Нет, не в качестве президента, но – человека.
– Мы уже почти приехали, – проговорил Джон.
Уайт отнял руку.
– Откуда ты знаешь?
– Я бывал уже здесь, – ответил Джон.
Уайт откинулся на сиденьи и задумался. Почему он ничего не знает об этом? И какие еще тайны существовали у Джона от отца. Хорошее настроение сразу пропало, и, когда из ночи выплыли сооружения Программы, поблескивающие, словно гигантские чудовища в лунном свете, Уайт с раздражением отвернулся.
Лимузин тем временем подъезжал к длинному приземистому зданию. У входа их уже поджидал Макдональд. Спокойный и уравновешенный, он ничем не выказал своего отношения к прибытию президента, и Уайт сделал вывод: Макдональд привык действовать обдуманно, не спеша и всегда в соответствии с обстановкой. И вновь – только на этот раз гораздо сильнее – Уайт ощутил свое единение с этим человеком. «Не удивительно, – пришло вдруг мысль, – что именно на нем и держится так неправдоподобно долго вся это Программа». Одновременно он ощутил некое подобие досады, осознав, ведь настоящей целью его поездки сюда является уничтожение всего, чему посвятил свою жизнь этот человек.
Макдональд повел президентскую свиту по длинным коридорам с крашеными бетонными стенами. «Мистер президент, – сказал он при встрече, – для нас это величайшая честь». Впрочем, держался он достаточно непринужденно, словно привык встречать президентов ежедневно и вращаться в подобном обществе – обычное для него занятие. Коридоры постепенно заполнялись людьми, спешащими по своим делам, будто все это происходило не ночью, а в самый разгар рабочего дня. И Уайт неожиданно для себя сообразил: для Программы именно ночь – самое интенсивное время суток, наиболее благоприятное для прослушивания. «А что бы, интересно, вышло, – задумался он, – если бы удалось поменять местами ночь и день, переставить их? Свет человеку заменить тьмой, как совам и летучим мышам…» И еще подумалось, будто ответ ему на эти вопросы так же ясен, как и всем остальным.
Навстречу шли люди. Макдональд никого из них не представлял, понятно без лишних слов – визит неофициальный; к тому же он, как видно, не желал возникновения различных слухов и домыслов по поводу причины посещения Программы президентом. Впрочем, кое-кто из служащих бросал на них заинтересованные взгляды, кто-то (таких оказалось меньше) явно узнавал его. Уайт давно уже свыкся с этим. Но встречались и полностью увлеченные беседой, которые лишь скользили мимолетным взглядом, не прерывая разговора. Вот к этому Уайт как раз и не привык и оказался перед неприятным для себя открытием: такое – досадно. Всегда ему казалась нежелательной как раз потеря анонимности, и вот ему предоставилась возможность убедиться: гораздо хуже, когда тебя не узнают вообще. Не понравились ему ни стерильные коридоры, где эхом отдавался малейший звук – будь то шаги или голоса, ни зал, забитый электронной аппаратурой, в который они, наконец, попали, минуя бесконечные, казалось, коридоры. Магнитофоны и осциллографы он узнал сразу, однако многое оказалось для него совершенно незнакомым, и он даже испытал легкое удовлетворение от отсутствия у него какого-либо любопытства. У консоли компьютера сидел человек в наушниках. Проходя мимо, Макдональд помахал рукой, и тот ответил, однако взгляд его – отсутствующий и затуманенный – наверное, витал где-то далеко-далеко, за сотни, наверное, миль. «Да нет, – поправил себя Уайт, – за миллиарды миль, за многие световые годы».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});