Олдос Хаксли - О дивный новый мир
– Но почему они смеются? – спросил Дикарь с недоумением и болью в голосе.
– Почему? – Ректор обернулся к нему, улыбаясь во весь рот. – Да потому что смешно до невозможности.
В кинематографической полумгле Бернард отважился на то, на что в прошлом вряд ли решился бы даже в полной темноте. Окрыленный своей новой значимостью, он обнял директрису за талию. Талия гибко ему покорилась. Он хотел уже сорвать поцелуйчик-другой или нежно щипнуть, но тут снова щелкнули, открылись ставни.
– Пожалуй, продолжим осмотр, – сказала мисс Кийт, вставая.
– Вот здесь у нас, – указал ректор, пройдя немного по коридору, – гипнопедическая аппаратная.
Вдоль трех стен помещения стояли стеллажи с сотнями проигрывателей – для каждой спальной комнаты свой проигрыватель; четвертую стену всю занимали полки ячейки с бумажными роликами, содержащими разнообразные гипнопедические уроки.
– Ролик вкладываем сюда, – сказал Бернард, перебивая ректора, – нажимаем эту кнопку…
– Нет, вон ту, – поправил досадливо ректор.
– Да, вон ту. Ролик разматывается, печатная запись считывается, световые импульсы преобразуются селеновыми фотоэлементами в звуковые волны и…
– И происходит обучение во сне, – закончил доктор Гэфни.
– А Шекспира они читают? – спросил Дикарь, когда, направляясь в биохимические лаборатории, они проходили мимо школьной библиотеки.
– Ну разумеется, нет, – сказала директриса, зардевшись.
– Библиотека наша, – сказал доктор Гэфни, – содержит только справочную литературу. Развлекаться наша молодежь может в ощущальных кинозалах. Мы не поощряем развлечений, связанных с уединением.
По остеклованной дороге прокатили мимо пять автобусов, заполненных мальчиками и девочками; одни пели, другие сидели в обнимку, молча.
– Возвращаются из Слау, из крематория, – пояснил ректор (Бернард в это время шепотом уговаривался с директрисой о свидании сегодня же вечером). – Смертовоспитание начинается с полутора лет. Каждый малыш дважды в неделю проводит утро в Умиральнице. Там его ожидают самые интересные игрушки и шоколадные пирожные. Ребенок приучается воспринимать умирание, смерть как нечто само собою разумеющееся.
– Как любой другой физиологический процесс, – вставила авторитетно директриса.
Итак, с нею договорено. В восемь часов вечера, в «Савое».
На обратном пути в Лондон они сделали краткую остановку на крыше Брентфордской фабрики телеоборудования.
– Подожди, пожалуйста, минутку, я схожу позвоню, – сказал Бернард.
Ожидая, Дикарь глядел вокруг. Главная дневная смена как раз кончилась. Рабочие низших каст толпились, выстраивались в очередь у моновокзала – сотен семь или восемь гамм, дельт и эпсилонов обоего пола, то есть не более дюжины одноликих и одноростых выводков. Длинной гусеницей ползла очередь к окошку. Вместе с билетом кассир совал каждому картонную коробочку.
– Что в этих… этих малых ларчиках? – вспомнив слово из «Венецианского купца», спросил Дикарь возвратившегося Бернарда.
– Дневная порция сомы, – ответил Бернард слегка невнятно; он подкреплял энергию – жевал Гуверову секс-гормональную резинку. – Кончил смену – получай сому. Четыре полуграммовых таблетки. А по субботам – шесть.
Он взял Джона дружески под руку и направился с ним к вертоплану.
Ленайна вошла в раздевальню, напевая.
– У тебя такой довольный вид, – сказала Фанни.
– Да, у меня радость, – отвечала Ленайна. (Жжик! – расстегнула она молнию.) – Полчаса назад позвонил Бернард. (Жжик, жжик! – сняла она шорты.) У него непредвиденная встреча. (Жжик!) Попросил сводить Дикаря вечером в ощущалку. Надо скорей лететь. – И она побежала в ванную кабину.
«Везет же девушке», – подумала Фанни, глядя вслед Ленайне. Подумала без зависти; добродушная Фанни просто констатировала факт. Действительно, Ленайне повезло. Не на одного лишь Бернарда, но в щедрой мере и на нее падали лучи славы Дикаря (самая модная, самая громкая сенсация момента!) и озаряли ее малозначительную личность. Ведь сама руководительница Фордианского союза женской молодежи[48] попросила ее прочесть лекцию о Дикаре! Ведь Ленайну пригласили на ежегодный званый обед клуба «Афродитеум»! Ведь ее уже показывали в «Ощущальных новостях» – зримо, слышимо и осязаемо явили сотням миллионов жителей планеты!
Едва ль менее лестной для Ленайны была благосклонность видных лиц. Второй секретарь Главноуправителя пригласил ее на ужин-завтрак. Один из своих уикендов Ленайна провела с верховным судьей, другой – с архипеснословом Кентерберийским. Ей то и дело звонил глава Корпорации секреторных продуктов, а с заместителем управляющего Европейским банком она слетала в Довиль[49].
– Чудесно, что и говорить. Но, – призналась Ленайна подруге, – у меня какое-то такое чувство, точно я получаю все это обманом. Потому что первым делом, конечно, все они допытываются, какой из Дикаря любовник. И приходится отвечать, что не знаю. – Она поникла головой. – Конечно, почти никто не верит мне. Но это правда. И жаль, что правда, – прибавила она грустно и вздохнула. – Он страшно же красивый, верно?
– А разве ты ему не нравишься? – спросила Фанни.
– Иногда мне кажется – нравлюсь, а иногда нет. Он избегает меня все время; стоит мне войти в комнату, как он уходит; не коснется рукой никогда, глядит в сторону. Но, бывает, обернусь неожиданно и ловлю его взгляд на себе; и тогда – ну, сама знаешь, какой у мужчин взгляд, когда им нравишься.
Фанни кивнула.
– Так что не пойму я, – дернула Ленайна плечом. Она недоумевала, она была сбита с толку и удручена. – Потому что, понимаешь, Фанни, он-то мне нравится.
«Нравится все больше, все сильней. И вот теперь свидание», – думала она, прыскаясь духами после ванны. Здесь, и здесь, и здесь чуточку… Наконец, наконец-то свидание! Она весело запела:
Крепче жми меня, мой кролик,Целуй до истомы.Ах, любовь острее коликИ волшебней сомы.
Запаховый орган исполнил восхитительно бодрящее «Травяное каприччио» – журчащие арпеджио тимьяна и лаванды, розмарина, мирта, эстрагона; ряд смелых модуляций по всей гамме пряностей, кончая амброй; и медленный возврат через сандал, камфару, кедр и свежескошенное сено (с легкими порою диссонансами – запашком ливера, слабеньким душком свиного навоза), возврат к цветочным ароматам, с которых началось каприччио. Повеяло на прощанье тимьяном; раздались аплодисменты; свет вспыхнул ярко. В аппарате синтетической музыки завертелся ролик звукозаписи, разматываясь. Трио для экстраскрипки, супервиолончели и гипергобоя наполнило воздух своей мелодической негой. Тактов тридцать или сорок, а затем на этом инструментальном фоне запел совершенно сверхчеловеческий голос: то грудной, то головной, то чистых, как флейта, тонов, то насыщенный томящими обертонами, голос этот без усилия переходил от рекордно басовых нот к почти ультразвуковым переливчатым верхам, далеко превосходящим высочайшее «до», которое, к удивлению Моцарта, пронзительно взяла однажды Лукреция Аюгари[50] единственный в истории музыки раз – в 1770 году, в Герцоргской опере города Пармы.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});