Ольга Ларионова - Леопард с вершины Килиманджаро
– Не понимаешь? Ну, садись.
Я уселся в первое попавшееся кресло.
– Смотри туда. – Джабжа кивнул на мерцающую стену.
Свет погас. Странная музыка, необыкновенно мелодичная, зазвучала со всех сторон. Мне казалось, что она рождается где-то во мне. Одновременно от плоскости стены отделилась светящаяся точка и стала расти, превращаясь в трепещущее облачко. Это была юбка, или, вернее, добрый десяток юбок, сложенных вместе. Когда-то очень давно в таких одеяниях танцевали балерины. Теперь я мог уже рассмотреть руки, ноги, даже черты лица. Я удивился тому, что это была не Илль, а какая-то другая женщина. Рядом с ней появился ее партнер, весь в темном; рассмотреть его хорошенько я не смог. И в музыке все отчетливее зазвучали два человеческих голоса – мужской и женский. Постепенно они вытеснили все инструменты и остались вдвоем, и если бы даже не было танцовщиков, а звучали только эти голоса, я, вероятно, видел бы тот же странный, медленный танец, придуманный Джабжей. Казалось, что они танцуют, не чувствуя своей тяжести, словно плавают в воде. Танцуют, все время касаясь друг друга, словно боясь разлететься в разные стороны от одного неосторожного движения и потеряться в необъятном пространстве. И, не отрываясь, смотрят друг на друга.
Но спустя несколько минут я заметил, что между ними появилось серое плотное пространство, не просто разделяющее, а отталкивающее их друг от друга; вот они расходятся дальше и дальше – вот они уже бесконечно далеки, и бесконечность, лежащая между ними, все равно не мешает им чувствовать друг друга, и каждый продолжает танцевать так, словно он чувствует руку другого, словно он видит глаза, только что сиявшие рядом, и в свободном своем паренье они все еще опираются на руку, которой нет, но которая должна поддерживать их… Странный это был танец. Символика какая-то.
В студии зажегся свет.
– Хочешь попробовать? – спросил Джабжа.
– Да нет. Я ведь и этим пробовал заниматься. Иногда что-то выйдет, но все не то, что нужно, н как-то кусочками, мертво… Ты бы еще предложил мне попробовать стихи сочинять. Так вот рифму я тебе любую подберу, а целое стихотворение – уволь. Бездарен. А я и не подумал бы раньше, что ты ко всему еще и тхеатер.
– Ну уж1 Это так, для себя. Вот Илль – это голова.
– Ты тут с ней занимаешься?
Он наклонил голову, и мне вдруг почудилась такая нежность – и во взгляде, и в выражении лица, и во всем, – как он слегка приподнял руки с широкими плоскими пальцами, словно на руках его лежало что-то нелегкое и бесценное, и как он глотнул и не ответил, а наклонил голову, и я понял, что ни Туан, ни Лакост тут ни при чем и что круглая физиономия с глуповатой улыбкой – это лицо актера, могущего стать настолько прекрасным, насколько только он сам сможет этого захотеть, и что никто, кроме Джабжи, не даст Илль того, что ей необходимо – бескрайней фантазии, воплощенной в реальные картины создаваемого им мира. Я знал, каких нечеловеческих усилий стоит создать одновременно и музыку, и фон, и движущихся, дышащих, живых людей, и не давать угаснуть ничему, и подчинять все это своей фантазии… Не всякий, кто напишет несколько рифмованных строк, – поэт. Но тот, кто создал хоть одну полную сцену, тот уже тхеатер. В старину в таких случаях говорили – это от бога. Вот уж воистину! Можно просидеть десятки лет, тренировать себя до умопомрачения, в совершенстве создавать геометрические фигуры, машины, здания, но придумать, создать с начала до конца хоть несколько секунд человеческой жизни – это мог только настоящий талант.
А вот они, оказывается, это умели.
– Джабжа – это еще ничего. Но Илль, девчонка?..
– Джабжа, – сказал я. – Покажи мне Илль.
Он быстро взглянул на меня. Плоское, флегматичное лицо его ничего не выражало. Потом одна бровь приподнялась: I
– Ишь ты! Так сразу и покажи. Да если я это сделаю, ты из Хижины не улетишь.
– А ты думаешь, мне так хочется улететь? – спросил я. – Только это было бы слишком просто, если бы из-за Илль.
Джабжа молчал. Догадывался ли он, что привязывало меня к Егерхауэну, или даже знал точно – не имело значения. Он был молодчина, что молчал. А я вот сидел верхом на каком-то табурете, и все покачивался в такт музыке – светлая и удивительно ритмичная, она никак не хотела исчезать – и говорил, говорил…
– – Джабжа, – говорил я, – мир вашей Хижины чертовски древен, это другая эпоха, Джабжа. Это ушедшая эпоха пространства, где все – вверх, вперед, в стороны. Ты знаешь, как развивалось человечество? Сначала оно познавало пространство – как врага, настороженно, с оглядкой. Времени тогда люди просто не замечали – оно было выше их понимания. По мере того, как человек начал отходить от своего жилища, он стал завоевывать пространство. Тогда и возникло первое, такое смутное-смутное представление о времени. Не о том времени, что от еды до охоты. О Времени. Ты меня понимаешь. Но это представление открыло такую бездну, что лучше было обо всем этом н не думать. И человечество занялось пространством, благо оно покорялось довольно элементарно. И вот старик Эрбер решил закончить эпоху покорения расстояний
– любой уголок вселенной должен был стать доступным для человека. Но вместо того, чтобы закончить одну эпоху, он сразу открыл новую эру.
Джабжа все молчал, наклонившись над пультом и выцарапывая на его панели какого-то жука.
– Ваша Хижина осталась в милом добром пространственном веке, – продолжал я. – В нем остались и все вы, и даже те двое, которых ты только что создал передо мной. Они были легки и наполнены светом, потому что не чувствовали каждым квадратным сантиметром своей кожи того чудовищного давления времени, которое легло на плечи всех остальных жителей Земли…
– А ты ее видел, всю Землю? – быстро спросил Джабжа.
– Видел. Я видел людей, стремительных до потери человеческого тепла.
– И по одной этой быстроте ты уже заключил, что все на Земле – психи, вроде твоих коллег, я имею в виду Элефантуса и этого… Пата.
От неожиданности я даже перестал качаться. Вот тебе и на! В свете теории о подвигах поколений именно Элефантус и Патери Пат (в меньшей степени, разумеется) казались мне героями своего времени. Они отдавали себе полный отчет о кратковременности своего пути и поэтому старались как можно больше сделать. Я ведь видел, как скупо тратили они свое время на все то, что не касалось непосредственно работы. Значит, это не героизм – отдавать всю свою жизнь науке?
– Ну, Джабжа, – я только пожал плечами, – ты, братец, необъективен. Они же работают, как каторжные.
– Знаю, – сказал Джабжа, – ну и что? Работа на полный износ организма
– это не заслуга. Теперь об этом только такие мальчики, как Туан, мечтают. Да и то по глупости.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});