Геннадий Гор - Изваяние
Это искренне огорчало Офелию, настолько огорчало, что однажды она не выдержала и спросила Мудрого:
— Вы что, Артур Семенович, совсем не цените работы моего покойного мужа?
— Нет, отчего же, ценю. — И на помятом небритом лице появилась усмешка. — Но цена цене рознь. За драгоценный камень вы платите куда больше, чем за кусок туалетного мыла. Но без туалетного мыла тоже не проживешь.
Напоминание о туалетном мыле не вызвало ответной умешки со стороны Офелии. Ведь о ценности мыла говорил тот, кто им очень редко пользовался.
Офелия не возражала. Да и что она могла возразить человеку, за неряшливой и обрюзгшей внешностью которого скрывалась чистая и мощная мысль, словно между этим смешным и вульгарным человеком и самим Спинозой и Леонардо протянулась невидимая нить, брезгливо обойдя всех, кто претендовал на ум и на знания, всех этих академиков, чьи ложные авторитеты так любит и балует слава.
Странно, необъяснимо и загадочно было все это. И чтобы не ломать себе голову над этой неразрешимой загадкой, Офелия выходила на Большой проспект, ведя на длинном ремне пса, или ехала на первом номере трамвая на Ситный рынок.
На рынке гнусаво пели слепцы. Уродцы бесстыдно демонстрировали свое уродство. Бойкие личности предлагали:
— Купите, дамочка, заграничные пилюли. Мигом снимают прыщи и морщины.
Она с удовольствием погружалась в этот архаически-мифический мирок, переживший много эпох и доживающий последние дни, погружалась медленно и лениво, как в сон. Ее укачивало, как на пароходике, качающемся на волнах времени. И сквозь гнусавые голоса слепцов и уродцев, гордо выставивших свои язвы, был слышен старинный голос шарманки. Она подходила к попугаю, сидевшему на плече шарманщика и державшему в клюве билетик со счастьем.
Офелия покупала этот билетик, бережно клала его в сумочку и своей легкой упругой походкой шла к трамвайной остановке.
В трамвае какой-то подвыпивший человек однажды спросил ее:
— Скажите, вы случайно не статуя из Летнего сада? Вчера в «Вечерней Красной газете» писали, что исчезла статуя. Извините, у вас с этой мраморной беглянкой почему-то большое сходство.
И тут случилось нечто такое, о чем Офелия потом вспоминала с дрожью возмущения и испуга. Глаза всех стоящих и сидящих в трамвае смотрели на нее, увидя то, чего не могли и не должны были видеть. Может быть, они угадали, что не дамочка сидит с ними рядом, а богиня, чье мраморное тело, отчасти еще оставаясь холодным камнем, уже наполовину ожило, ожило настолько, чтобы стать бытием, плотью. И эта чудесная полуплоть-полумрамор погружена в молчание и не отвечает на шутку, потому что шутка и нелепая выдумка каким-то чудом совпали с правдой.
Трамвай остановился. Кондукторша, вся обвешанная билетными трубочками, что-то тихо сказала вагоновожатому. Он обернулся и тоже смотрел сквозь стекло на красивую женщину, которая вопреки законам обыденной жизни была еще кем-то. Кем? Кем она была? Этот вопрос беспокоил всех, грозя вызвать истерику, скандал. Пассажиры и пассажирки, еще минуту назад отдельные самостоятельные личности, под влиянием истеричного чувства уже превратились в толпу, склеившую каждого со всеми и всех с каждым.
В трамвае вдруг стало невыносимо душно и тесно. Это была особая духота и теснота, которая сдавила Офелию, превратив трамвай в обрывок кошмарного сна. Но даже в остановившемся и застывшем сне происходят смены картин, как на экране. Какой-то рассудительный старик в очках, похожий на профессора математики (он и был, наверно, математиком), спокойно сказал:
— Напрасно волнуетесь, граждане. Это знаменитая киноактриса. Дайте вспомнить. Вылетела из головы фамилия. Играет красивых ведьм, обаятельных волшебниц и надменных богинь. Ну и настроила себя, а заодно и нас на этот волшебный лад.
Офелия встала и походкой волшебницы, только что сделавшей свое кино-театральное дело, вышла из трамвая. Толпа, успокоенная словами старика математика, снова превратилась в отдельные личности. Кондукторша села на свое место. И трамвай пошел.
Оглянувшись, Офелия бросила благодарный взгляд на старика профессора, который, уже забыв о ней, читал газету.
Такого рода неприятные происшествия хотя и случались, но очень редко, заканчиваясь, как закончился и этот эпизод, вмешательством какого-нибудь рассудительного и спокойного человека. Но Офелия, давно свыкшаяся с обыденностью, разумеется, не жалела об этом.
Дни текли довольно однообразно, не грозя никакими неожиданностями. Правда, в последнее время стал немножко волноваться Артур Семенович. Один из близких друзей сообщил ему, что в музей-квартиру скоро нагрянет комиссия, и если она признает, что работы художника не представляют большой ценности, музейчик закроют из-за режима экономии. Кто-то из посетителей, по-видимому, послал жалобу, что зря тратят народные деньги.
Мудрый выслушал, пожал плечами, сказал приятелю, сообщившему неприятную новость:
— У нас бывал и сам нарком Луначарский и, кажется, остался доволен.
— Нарком есть нарком, — возразил монотонно и скорбно приятель, — а комиссия есть комиссия. Я хочу тебя предупредить, как в сцене у Гоголя или, вернее, у Мейерхольда: «Едет ревизор». Смотри, не пришлось бы тебе изображать немую сцену.
Комиссия нагрянула в тот самый день, когда у Мудрого удалили зуб мудрости. Весь помятый, небритый, измученный болью (неловкий дантист сломал корень и долго выбивал его из гнезда), он пришел в музей-квартиру как раз в тот момент, когда явилась комиссия.
Комиссия состояла из московских искусствоведов, людей пожилых и взыскательных, печатавшихся когда-то еще в «Аполлоне» и «Золотом руне». Глядя поверх низенького (но ставшего почему-то еще ниже) Артура Семеновича, важно и холодно прошла в зал.
По их лицам Мудрый прочитал, что дела идут не так, как ему бы хотелось. Магическое слово «реализм», произнесенное картавым, но на этот раз отнюдь не уверенным голосом, не произвело на членов комиссии никакого впечатления.
Тогда огорченный, но не растерявшийся Артур Семенович повел членов комиссии в запасник, где висело несколько автопортретов, написанных М. незадолго до смерти.
Он было опять произнес магическое слово, уже не так уверенно и менее картаво, но его никто не слушал. С членами комиссии, бывшими эстетами, ныне вульгарными социологами, не потерявшими, однако, эстетического чутья, теперь уже разговаривал не Артур Семенович, а сам М., и даже не М., а нечто такое, что было бесконечно сильнее отдельной личности, казалось бы утратившей себя в бездне времени, но вопреки всем физическим и социальным законам продолжавшей подлинное бытие на кусках холста, — бытие удивительное и в тысячу раз более полное, чем в жизни, как это только бывает в искусстве очень больших или великих мастеров.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});