Владимир Васильев - Дальше в лес…
Старца нет, отметил я. Сегодня не он меня разбудил. Особенное утро.
Я повернул голову набок и посмотрел на Наву. Она лежала на спине, закинув руки за голову и положив ногу на ногу, и не шевелилась, похожая на изящное изваяние, только непрестанно двигались ее губы да поблескивали в полутьме глаза.
Речь ее звучала для меня шумовым фоном (смысла не воспринимал), но звук голоса — музыкой, достойной красоты тела, ручеек лесной журчащий.
Месяц назад я так же любовался ею, собираясь уходить, и словно стараясь налюбоваться про запас, но не уходил. То ли они меня все дружно заговаривали, то ли с красотой расстаться не мог? Что-то свербело внутри, не разрешая покинуть эту девочку. А что-то другое зудело, изгоняя из деревни в Город. Будто я муравей, которому поступили два противоречащих друг другу приказа.
— …И получилось так, — вдруг пробилось в сознание Навино повествование, слышанное мной столько раз, что я мог бы продолжить за нее, — что мертвяки вели нас ночью, а ночью они совсем слепые…
Сейчас она про Горбуна вспомнит…
— …ничего не видят, это тебе всякий скажет, вот хотя бы Горбун, хотя он нездешний, он из той деревни, что была по соседству с нашей, не с этой, где мы сейчас с тобой, а с той, где я с мамой жила без тебя, так что ты Горбуна знать не можешь, я тебе за него скажу. А в его деревне все заросло грибами, грибница напала. Горбун сразу и убежал из деревни. Одержание произошло, говорит, и в деревне теперь делать людям нечего… А луны тогда не было, и мертвяки, наверное, дорогу потеряли, сбились в кучу, а мы в середине. Жарынь — не продохнуть…
Ух, как в голове звенит, опять звенит… Опять дал заговорить себя! Нельзя позволять заговорить себя, потому что заговоренный я уже ничего не соображаю, а без здравого соображения никуда двигаться нельзя, тем более в Город. С чистой головой надо уходить! А где ее взять чистую, когда они не замолкают?! Все, решено: как только я проснусь с ясной головой, я тотчас же встаю, выхожу на улицу и иду в лес, и никому не даю заговаривать с собой. Надо уйти, пока они спят все. Это очень важно: никому не дать заговорить себя, занудить голову, особенно вот эти места над глазами, до звона в ушах, до тошноты, до мути в мозгу и в костях. Один я могу заблудиться, но с кем-то еще, похоже, и вовсе не уйду. Но откуда же я знаю, где Город искать? Колченог говорил, что знает. И Хвост иногда проговаривается, что был там. Про утопленниц что-то бормотал. А один я могу совсем в другую сторону уйти. А я от Навы совсем не хочу уходить, я обещал ей, что обязательно вернусь и тогда… Тогда у нас будут дети. А пока я не понимаю, что к чему, я не могу обрекать своих детей неизвестно на что…
Сейчас Старец войдет, понял я. И старик вошел, молча подсел к столу, придвинул к себе горшок, шумно, с хлюпаньем понюхал и принялся есть.
«Как дома, — подумал я. — Он и есть в этой деревне дома. Это я неизвестно где здесь, а он именно дома».
Нава не пошевелилась ни чтобы прикрыться, ни чтобы одеться, она пела, как соловей, не замечая ничего вокруг. Кстати, здесь обалденные соловьи!..
— Чавк… хлюп… чавк… хрюк… — уписывал старик за обе щеки.
— А я еще ни разу Одержания не видела, — продолжала Нава. — Слухач все про него вещает…
Внутренний импульс нагло спихнул меня с лежанки. Правильно сделал: душно стало, влажно и в голове… ох… Обтер ладонями с тела ночной пот — лень было полотенце искать.
А Старец чавкал и брызгал на стол, не глядя на горшок, и не спускал глаз с корытца, закрытого крышкой.
Сейчас я отберу у него горшок, понял я. Во-первых, надоел он мне, а во-вторых, я просто не могу иначе поступить. Все мы чьи-то рабочие муравьи…
Я подошел и отобрал у Старца горшок с недоеденным содержимым. Поставил рядом с Навой на лежанку. Она удивилась и замолчала. На это я и рассчитывал.
Нава запустила ложку в горшок.
— Невкусно, — сообщил Старец, обсасывая и облизывая губы. — У всех теперь невкусно, к кому ни придешь. Разучились нынешние хозяйки готовить, и как их мужики терпят? Раньше я не потерпел бы, пока моя хозяйка была… Да у меня она и готовила — пальчики оближешь… И терпеть не надо — только наворачивай. Раньше совсем другое дело было… И тропинка, где я раньше ходил, а ходил я много — и на дрессировку, и просто выкупаться, я в те времена часто купался, там было озеро, а теперь там болото, и ходить стало опасно, но кто-то все равно ходит, потому что иначе откуда там столько утопленников? И тростник! Откуда в тростнике тропинки, я спрашиваю, и тебя, Молчун, спрашиваю, и тебя, Нава. Только никто не может этого знать, да и не следует… А что это у вас в корытце? Если, например, ягода моченая, то я бы ее поел, моченую ягоду я люблю, а объедки и огрызки свои даже и не предлагайте! Сами ешьте свои объедки и огрызки. — Он покрутил головой, ожидая нашей реакции, но не дождался, вздохнул и продолжил: — А там, где тростник пророс, там уже не сеять, потому что говорили, нужно это для Одержания, и все везли на Глиняную поляну и оставляли. Теперь тоже возят, но не оставляют, а везут обратно. Я всем объясняю, что нельзя, а они не понимают, что такое нельзя. А Староста додумался — прямо при всех и спросил: почему нельзя? Кулак стоит, Слухач, остальные, а он спрашивает. Я ему говорю, как же ты можешь, мы с тобой не вдвоем тут… При всех нельзя! А он и говорит, дурья башка: «Почему при всех нельзя спросить: „Почему нельзя?“»
Нава поднялась, передала горшок мне, оделась и занялась уборкой. Я понюхал: пахло вкусно, как всегда у Навы. И на вкус оказалось вкусно. Я принялся есть. Старец некоторое время молча смотрел на меня и повторял губами мои жевательно-глотательные движения. А потом осуждающе заметил:
— Не добродила у вас еда, есть такое нельзя.
— Почему нельзя? — дразня его, ехидно спросил я.
Старец хихикнул.
— Эх ты, Молчун, — сказал он с не менее ехидной улыбочкой. — Ты бы уж лучше, Молчун, молчал. Ты вот лучше мне расскажи, давно я у тебя уже спрашиваю…
Про голову интересоваться будет, мол, что с меня взять, с безголового…
— …очень это болезненно, когда голову отрезают?
И почему они все как по писаному живут? Хотя писать никто из них не умеет. Я сам с трудом недавно вспомнил, что это слово значит, хотя написать ничего не получилось, как я ни пыжился. Но это выражение «жить по писаному» понимал.
— А тебе-то какое дело? — крикнула Нава. — Что ты все допытываешься?.. Ходит и допытывается…
— Кричит, — сообщил мне Старец. — Покрикивает на меня. Ни одного еще не родила, а покрикивает. Ты почему не рожаешь? Сколько с Молчуном живешь, а не рожаешь. Все рожают, а ты нет. Так поступать нельзя. А что такое «нельзя», ты знаешь? Это значит: нежелательно, не одобряется, а поскольку не одобряется, значит, так поступать нельзя. Что можно — это еще неизвестно, а что уж нельзя, то нельзя. Это всем надлежит понимать, а тебе тем бо, потому что в чужой деревне живешь, дом тебе дали, Молчуна вот в мужья пристроили. У него, может, голова и чужая, пристроенная, но телом он здоровый, и рожать тебе отказываться нельзя. Вот и получается, что «нельзя» — это самое что ни на есть нежелательное…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});