Лоренс Даррелл - Бальтазар (Александрийский квартет - 2)
"Позже Китс, бедолага, обмахивая пунцовое лицо газетой, сказал мне: "Колючий, засранец, не подступишься, а?" Самое забавное, что ничего подобного и близко не было. Как может думающий, по-настоящему думающий человек держать оборону от так называемой реальности, если он не станет постоянно упражняться в технике двусмысленности? Ну, дай ответ, попробуй! Поэт в особенности. Он сказал однажды: "Поэты не относятся слишком всерьез ни к идеям, ни к людям. Они взирают на них, как паша на женское поголовье обширного гарема. Они хорошенькие, кто спорит. И не без пользы, тоже верно. Но это не значит, что можно всерьез говорить о том, истинны они или ложны, или о том, скажем, есть ли у них души. Так, и только так, поэт сохраняет ясность видения и ощущение присутствия тайны в происходящем вокруг. Именно это имел в виду Наполеон, когда назвал поэзию science creuse*. [Пустым занятием, пустой наукой (фр.).] По-своему он был абсолютно прав"".
"Сей трезвый ум был чужд мизантропии, хотя суждения его и бывали порой резковаты. Я сам был свидетель: говоря о прогрессирующей слепоте Джойса или о болезни Д.Т. Лоренса, он бывал до такой степени взволнован, что бледнел и руки у него дрожали. Однажды он показал мне письмо Лоренса, в котором среди прочего я прочел: "Я чую в Вас какой-то привкус богоборчества - Вы будто даже ненавидите заключенные в самой природе вещей темные всполохи нежности, которые сейчас выходят на поверхность, Темных Богов..." Когда я дошел до этих строк, он усмехнулся. Лоренса он любил всей душой, но это не помешало ему в ответной открытке написать: "Дорогой мой ДГЛ. Вы - долбаный идолопоклонник. Я просто не хочу следовать Вашему примеру и возводить Тадж-Махал по поводу самых обыденных вещей, вроде хорошей е-ли"".
"Однажды он сказал Помбалю: "On fait 1'amour pour mieux йfouler et pour decourager les autres"*. ["Любовью занимаются затем, чтобы удобней было оттолкнуть и обескуражить других" (фр.).] И добавил: "Знаешь, что меня действительно беспокоит, - я слишком мало играю в гольф". Помбалю в таких случаях всегда требовалось несколько секунд, чтобы свести концы с концами. "Quel malin, ce typelа"* ["Тоже мне умник нашелся!" (фр.).], - пробормотал он себе под нос. И вот тогда, и только тогда, Персуорден мог себе позволить усмехнуться - и засчитать очередное очко в свою пользу. Это была та еще парочка, уму непостижимо, сколько они вместе выпили".
"Помбаль очень тяжело перенес известие о его смерти - для него это была катастрофа, он даже свалился недели на две. Стоило ему заговорить о Персуордене, и на глазах у него тут же выступали слезы; что бесило даже самого Помбаля. "Никогда бы не подумал, что так любил этого мерзавца..." И за всем этим мне слышится стервозный смешок Персуордена. Нет, конечно же, ты в нем ошибался. Излюбленным его прилагательным было uffish* [От нем. uff, по смыслу вполне русского.], по крайней мере он мне так говорил".
"Публичные его лекции провалились с треском, да ты и сам помнишь. Позже я узнал почему. Он читал их по книге. Это были чужие лекции! Но как-то раз я привез его в европейскую школу и попросил побеседовать с детьми из литературного кружка - и он был просто великолепен. Начал он с того, что показал им несколько карточных фокусов, а потом объявил имя победителя литературного конкурса и заставил его прочитать свое сочинение вслух. Затем попросил ребятишек открыть тетради и записать три вещи, которые им обязательно когда-нибудь помогут, если только они их не забудут до той поры. И вот что они записали:
1. Каждое из пяти чувств заключает в себе искусство.
2. Во всем, что касается искусства, необходима строгая секретность.
3. Художник должен ловить каждый всплеск ветра".
"Ну а потом он достал из кармана плаща огромный кулек конфет, на который все они тут же налетели - и он в том числе, - и тем завершил самую удачную из литературных встреч, когда-либо имевших место в стенах школьных".
"Были у него привычки и вовсе детские: он ковырял в носу, а еще обожал снимать туфли под столом в ресторане. Я помню едва ли не сотни встреч, прошедших на "ура" благодаря его естественности и чувству юмора, но он никого не щадил, и потому врагов у него всегда было в достатке. Однажды он написал обожаемому своему ДГЛ: "Maоtre, Maоtre* [Мэтр (фр.).], осторожней. Из тех, кто слишком долго ходит в бунтарях, обычно вырастают деспоты"".
"О дурно написанной вещи он обычно говорил тоном весьма одобрительным: "В высшей степени эффектно". Это было чистой воды фарисейство. Он не настолько интересовался искусством, чтобы говорить о нем с другими ("Мелковата сучка, чтобы крыть, не стоит и обнюхивать"), вот и прятался за этим своим "В высшей степени эффектно". Однажды в сильном подпитии он добавил: "Эффектно то, что выжимает из публики чувства, не давая взамен ничего действительно ценного"".
"Ты чуешь? Чуешь?"
"Все это угодило в Жюстин, как заряд крупной дроби, лишив ее всякого подобия равновесия и в первый раз в жизни устроив ей встречу с тем, чего она уже и не ждала найти: со смехом. Представь, во что малая толика насмешки способна превратить наши Самые Высокие Чувства! "Что касается Жюстин, сказал мне однажды Персуорден, тоже по пьяной лавочке, - я вижу в ней старый, скучный сексуальный турникет, через который, как предполагается, всем нам предстоит пройти, - этакая коварная александрийская Венера. Боже мой, какая из нее могла бы выйти женщина, будь она и в самом деле естественна и не копайся она так в своих прегрешениях! Ее способ жить давно забронировал бы ей местечко в Пантеоне - но не отправишь же ее туда с рекомендацией местечкового раввина и с пачкой бронебойных ветхозаветных бредней за пазухой. Что скажет старина Зевс!" Поймав мой укоризненный взгляд, он перестал изгаляться над Жюстин и сказал со смиренной миной: "Прости, Бальтазар. Я просто не могу относиться к ней серьезно. Когда-нибудь я тебе скажу почему"".
"Жюстин, со своей стороны, изо всех сил старалась относиться к нему как нельзя серьезней, но он откровенно отказывался внушать ей симпатию или делить с ней свое одиночество - благословенный источник спокойствия и самообладания".
"Жюстин же, как ты знаешь, одиночества не переносит совершенно".
"Как-то раз ему пришлось, насколько я помню, читать в Каире лекцию, в филиале нашего Общества любителей искусства. Нессим был занят и попросил Жюстин подбросить Персуордена на машине. Вот так они и отправились вдвоем в путешествие, которое как раз и вызвало к жизни странную до нелепости тень любовной драмы, что-то вроде умно сработанной при помощи волшебного фонаря картинки пейзажа, и автором ее был - да нет, вовсе не Жюстин, а гораздо худший пакостник - наш друг писатель собственной персоной. "Это были Панч и Джуди во всей красе и славе", - говаривал впоследствии Персуорден, всегда с сочувствием".
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});