Владислав Бахревский - Журнал «Приключения, Фантастика» 3 95
Марина поспешила вернуть лицу пристойный холод. Глаза ее заблистали стеклянно, еще более стеклянно, чем у инокини. Гордость стянула губы в полоски, в лезвия. Она вдруг сказала:
— Я понимаю, как трудно вам, живя в Кремле, быть молитвенницей. После нашей свадьбы переезжайте в Новодевичий монастырь. Вам ведь уже не надобно будет печься о сыне. Я сама позабочусь о его покое и счастье. С вашего благословения.
Инокиня Марфа не проронила ни слова в ответ. И, не зная, как поступить, чтобы достойно покинуть келию свекрови, Марина в панике опустилась на стул перед вышиванием. Это был почти законченный «воздух», запрестольная пелена с изображением Евхаристии.
Марфа, не отпуская невесту ни на мгновение своим остановившимся, жутким взором, молчала.
— Я привезла вам подарки! — встрепенулась Марина. — Чудесные вышивки. Я вам пришлю. — И совершенно расцвела: — Меня же портные ждут! Надо успеть пошить платье!
Вспорхнула, чтоб лететь и не возвращаться под эти взоры.
— Благодарю за прием! — губы совершенно исчезли с лица, хоть как-то ответила на унижение.
— Он не мой сын, — сказала вдруг Марфа.
Марина кинулась к дверям, будто не слышала. Нога в ступне подвихнулась, больно сделалось очень, но не вскрикнула, не остановилась, не повернулась.
В келии служанка осмотрела ногу: не опухла, боли не было, следов вывиха тоже.
— Она колдунья, — сказала Марина. — Пошли за обедом. Я не желаю умереть с голода.
Оказалось, обед уже давно кончился. Нужно было ждать ужина.
А на ужин принесли пироги с капустой и с репой. Марина надкусила тот, что был с капустой, и замерла от омерзения.
— Я не могу есть такую пищу! — прошептала она и залилась горючими слезами.
О бедственном положении несчастной невесты было доложено гофмейстеру Стадницкому. Стадницкий явился к царю, царь послал за поварами к тестю. Повара явились, для них открыли царские кладовые, и пошла стряпня!
Пока монашенки отстаивали вечерню, в монастырь чредой в черных монашеских рясах вошли многие люди.
Марина со служанкою сидели за занавескою на кровати. А в келии меж тем творилась безмолвная и почти беззвучная сказка. Люди в черном устилали пол коврами, лавки сукнами, на столе явилась белая скатерть, на скатерти напитки и яства, источающие запахи кухни Вавеля. Наконец, были внесены великолепные серебряные канделябры, комната наполнилась сиянием, и в этом сиянии, как пламенный ангел, возник император Дмитрий.
Он стал перед богинею своею, вознесшей его столь невероятно высоко, на колено и целовал ее руки так бережно, так нежно, как прикасаются губами к лепесткам цветов. Грудь Марины волновалась, она шептала что-то бессвязное, ласковое.
Не отпуская ее рук из своих, он сказал:
— Это первый миг за многие уже годы, когда я живу искренне. Вся остальная моя жизнь — скоморошье бесовство.
Он повел ее за стол. И она, наголодавшись, ела так вкусно, что и он, знавший меру в еде и питье, пил и ел, и не мог ни насытиться, ни наглядеться на любимую.
— Ты есть моя судьба! — воскликнул он в порыве откровения. — Клянусь, каждый твой день, прожитый на этой земле, на моей земле, которая уже через несколько дней станет нашей землею, землею детей наших, потомков наших — будет для тебя прекраснее самых счастливых твоих сновидений.
Он ударил в ладоши, и в келию вошли музыканты. Под музыку сколь тихую, столь и волнующую начались танцы дев. Они являлись с каждой новой мелодией в одеждах более смелых и вдруг вышли в кисее с подсвечниками в руках. Танец был мучительно сладострастен.
— Как это грешно! — прошептала Марина, бледнея и обмирая.
— Этому танцу моих танцовщиц обучил иезуит Лавицкий. Так развлекали папу римского Александра, кажется…
Девы поставили светильники на пол и, обратись к пирующим спиною, склонялись над свечами и гасили по одной свече. Снова круг, наклон, и еще одна свеча меркнет.
— Остаток ночи я проведу у тебя, — прошептал Дмитрий Марине.
— Но это невозможно!
— Отчего же невозможно?
— Это монастырь, — и засмеялась, утопая в глазах соблазнителя, и чуть не застонала. — Но ведь надо будет показывать боярыням мою рубашку!
— Экая печаль. Курицу зарежем.
И смеялись, заражая друг друга, смеялись, пока не опустела келия.
Тогда снова стали они тихи и серьезны и посмотрели глаза в глаза, и было то мгновение в их жизни мгновением доверчивости и одного счастья на двоих.
Люди Шуйского разносили слухи о поругании Маринкой и расстригой святого места. Рассказывающий крестился, слушающий плевался. Вся Москва плевалась.
А слухов все прибывало, один пуще другого.
— Сретенский потешный городок, думаешь, для чего? — шептали шептуны. — Для чего пушки туда свезли? Соберут народ на потеху, да и перестреляют всех! Вот для чего! Все боярские дома — полякам, все монастыри — полякам. Монахинь замуж будут выдавать. Вот как у расстриги с Маринкою задумано!
Хоть верь, хоть не верь, но Мнишеку уже отдали дом Бориса Годунова. Все пригожие дворы в Китай-городе да в Белом городе отведены под постой полякам. Даже Нагих из домов повыгоняли. Дескать, на дни свадьбы. А коли дома понравятся? Москва понравится? Житье на русском горбу понравится? Ведь не уйдут!
Третьего мая в Золотой палате государь всея Руси принимал Юрия Мнишека, его родственников и великих послов короля Сигизмунда, которые должны были представлять его величество на свадебных торжествах.
Самую замечательную речь на этом приеме произнес гофмейстер Марины пан Станислав Стадницкий.
— Сим браком утверждаешь ты связь между двумя народами, — сказал он, упирая глаза в бояр, — двумя могучими, гордыми народами, которые сходствуют в языке и в обычаях, равны в силе и доблести, но доныне не знали искреннего мира и своею закоснелою враждою тешили неверных; ныне же готовы, как истинные братья, действовать единодушно, чтобы низвергнуть луну ненавистную…
То было прямое указание на Турцию, против которой у Дмитрия собраны полки и против которой готовы выступить вольные шляхтичи, хотя у короля были иные намерения и цели.
Интрига короля тотчас и явилась на свет перед боярами и поляками. Посол Олесницкий, произнеся приветствие, вручил Афанасию Власьеву королевскую грамоту. Власьев чуть ли не на ухо прочитал ее Дмитрию и возвратил послу.
— К кому это писано? — сказал Власьев, пожимая плечами. — К какому-то князю Дмитрию. Монарх российский есть цесарь.
— Какое беспримерное оскорбление для короля! — крикнул Олесницкий. — Для всех высокородных рыцарей Речи Посполитой, для всего отечества нашего!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});