Олег Корабельников - Встань и лети (Воля летать)
Он и сам подозревал неладное. Еще в больнице он видел, как быстро поправляются оперированные, а ему с каждым днем становилось все хуже и хуже. Вечером он спросил Дину напрямик:
- Я знаю, что у меня злокачественная опухоль, и ты знаешь об этом лучше меня. Ведь я прекрасно вижу, как ты заботишься обо мне, хочешь скрасить мне последние дни. И знаешь что, не надо мучить себя. Нас с тобой по-прежнему ничего не связывает, ты свободна, как и раньше. Если это просто жалость, то право же, не стоит, я не нуждаюсь в этом.
- Это все? - холодно спросила Дина. - Или еще что-нибудь скажешь?
- И скажу. Я знаю, что скоро умру, и не думай, что я боюсь смерти. В конце концов у меня есть все это.
Он обвел рукой стены с развешанными картинами.
- А я тоже часть этой комнаты, - вызывающе сказала Дина, - и никуда отсюда я не уйду. Мне здесь нравится. Что, съел?
- Ну ладно, скажи мне одно: сколько мне осталось жить? Только не придумывай.
- Не знаю. И никто не знает. Я перечитала уйму книг, разговаривала с профессором, сроки самые разные.
- Ну хоть на что я могу рассчитывать? На год? На месяц?
- От недели до года, - четко выговорила Дина. - Ясно? Никто не знает, как пойдет дальше процесс, куда прежде всего прорастет опухоль. И если ты думаешь... если ты будешь раскисать, если я услышу от тебя еще подобные слова, то учти, я надаю тебе таких пощечин... таких...
И она не выдержала, убежала в ванную и заперлась там, а чтобы он не слышал ее плача, включила воду.
Ночью он лежал на спине с открытыми глазами, думал о своей не слишком-то удавшейся жизни и еще о том, что его любимому сну так и не суждено сбыться. Никогда не полетит он над красной равниной незнакомой страны по двум очень простым причинам. Во-первых - потому, что такого не может быть, чтобы человек летал без руля и ветрил, и во-вторых - потому, что он скоро умрет. Смерти он и в самом деле не боялся, и не потому, что верил в бессмертие, а потому, что знал - это единственное, чего не избежит никто.
Пульсировала артерия в том месте, где был удален кусочек кости, и сквозь кожу, казалось, можно было прощупать мозг. Наверное, опухоль быстро росла и уже появились метастазы, если от него отступились хирурги.
Неведомыми путями вдруг в нормальном человеческом организме начинали расти опухоли. Никто не знал толком, откуда они берутся, и главное почему они растут там, а не в другом месте, у этого человека, а не у другого. Но они росли, разнообразные в своем строении и росте, но одинаково чуждые организму, плоть от плоти его, они становились злейшим его врагом, убивающим медленно, подло и неизбежно. И можно было что-нибудь сделать раньше, тогда, когда опухоль только начинала расти, но сейчас было слишком поздно, он сам вырастил собственную смерть, выкормил ее своей кровью, сохранил от холода и жары, и несправедливость этого казалась непостижимой.
Приснился сон, путаный и кошмарный. Отец учил его плавать, и он барахтался в воде, пускал пузыри, но отец снова и снова бросал его в воду и смеялся, а потом оказалось, что это не вода, а бросает его отец с крыши высокого дома, и он учится летать. Было страшно, он кричал, кувыркался в воздухе, а люди на тротуаре шли мимо и вверх не глядели.
Он проснулся от страха. От страха высоты или, быть может, самой смерти, затаившейся в глубине. Сердце учащенно билось, ладони и лоб мокры от пота. И он услышал, что Дина тоже не спала, она тихонько плакала, отвернувшись к стене. И ему подумалось, что ее горе должно быть сильнее его страха, он умирает, а ей, единственному близкому человеку, еще предстоят и горе, и одиночество, и, может быть, неудавшаяся судьба. И он погладил ее по вздрагивающей спине и сказал:
- Не бойся. Я раздумал умирать. Пожалуй, я останусь жить, если так тебе нужен.
Но она заплакала еще громче, прижалась к нему, и утро настало для них безрадостное.
Дина ушла на работу, а он так и остался в постели, расслабился, размяк. Не хотелось вставать, мыться, не хотелось есть, спать тоже не хотелось. Он рассеянно осматривал стены с картинами и этюдами, мольберты, тюбики красок, кисти в стаканах, и мнилось ему, что все это напрасно и бессмысленно, что не так уж и велика его власть над превращением красок в новую реальность, власть над искусством. И что из того, если после его смерти останутся эти холсты, сохранившие оттиски его души, с рельефными мазками, с отпечатками пальцев на высохшей краске, со всем тем, что раньше было им самим, что из того, если его самого не будет! И пришла боль, сдавила голову, выплеснула в грудь, живот, ноги горячую волну, и он лег ничком, сжал зубы и лежал так, пока боль не ушла за пределы тела. И тут его разобрала злость. Почему он, мужчина, должен смиряться перед болью, почему он расслабляется, отдается ей на растерзание? И в конечном счете, почему он должен склоняться перед близкой смертью с покорностью обреченного?
Он подумал о Дине и чуть ли не впервые почувствовал, как дорога ему эта женщина, почти неизвестная ему, и как все-таки подло, не по-мужски ведет он себя с ней: смиряется перед неизбежным, а не борется, не ищет выхода до конца, до последнего, как и положено мужчине, человеку. Но как найти в себе те резервы, способные противостоять боли, способные противиться безостановочному росту опухоли? Где найти ту точку опоры, опершись на которую, он сможет изменить свою судьбу? Злость придала его размышлениям ясность и безжалостность. Только в самом себе можно отыскать точку опоры, ни в бессильных лекарствах, ни в слабом ноже хирурга нет спасения, и если бы он нашел в себе нечто, противодействующее болезни, и усилием воли остановил и даже повернул бы вспять смертоносный рост опухоли...
Когда человек занозит руку, то он вытаскивает занозу другой рукой. Это волевое, направленное усилие. В то же время миллионы лейкоцитов со всего тела, не подчиняясь усилиям и воле человека, собираются в том месте, где проникла заноза, и противостоят чужеродному телу. И если бы человек сам, таким же волевым усилием, как движение руки, смог бы целеустремленно направить своих защитников в место прорыва обороны, и если бы он смог, взяв на себя полностью управление организмом, выработать необходимые антитела и, не дожидаясь, когда враг перейдет в наступление, выдворить его, то, быть может, тогда человек станет полным хозяином самого себя. Именно тогда, когда человек вырвет у природы управление собой, он станет настоящим человеком, и, быть может, даже - сверхчеловеком...
И он снова принялся за работу. Писалось тяжело, мелко дрожала рука, и эта дрожь выводила из себя. Он бросил с размаху кисть. Охряный мазок окрасил стену. Вытянул руку перед глазами и долго гневно смотрел на нее, непослушную, словно бы одним взглядом можно было заставить ее не дрожать. Сжал и разжал пальцы. Они подчинялись его воле, но дрожь не зависела от желания, и тогда, успокаиваясь и сосредоточиваясь, он стал искать в себе те веревочки, дернув за которые, можно было бы управлять неуправляемым до сих пор. И подобно тому, как человек и сам не знает, как он поднимает руку, и что именно заставляет сократиться эти мышцы и на нужную величину, так и Николай нашел в себе это что-то и усилием воли прекратил дрожь. Первая победа далась ему нелегко. Он вспотел и, обессиленный, лег передохнуть. Часто билось сердце, его удары отдавались в голове, и первые признаки наступающей боли запульсировали в висках. И Николай решил противоборствовать недугу, не плыть по течению, ожидая, когда боль пощадит его. Он стал нащупывать в себе ту запретную, спрятанную от человека пружину, и, напрягаясь, мучаясь, разыскал ее и сдвинул с места. Сначала неуверенно, потом более осмысленно, учился он этому странному искусству, как учится ходить ребенок, как балерины учатся владеть своим телом, но искусству более потаенному, глубокому и запретному для человека. И боль отступила, не успев парализовать его волю, ушла по своим тропам. Разгоряченный непривычной работой, Николай уже быстрее нащупал рычажок управления сердцем, умерил его частоту, а потом приказал потовым железам приуменьшить свою работу и, измученный вконец, послал приказ заснуть и не заметил сам, как реальность перешла в сон.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});