Станислав Соловьев - С.А.Р.
В миссии работало семь человек — и слава Основателям, ни одной девушки. Я боялся, что любая молодая девушка–стажер напомнит мне о превратностях любовных привязанностей, я не смогу спокойно заниматься своим делом, но обошлось. «Вторая Нижне — Харраменская научная миссия Ти — Сарата» — название было намного больше, нежели деревянный дом, в котором она размещалась. Беде, молчаливый мужчина лет сорока, совмещал научную деятельность историка со священническим саном — он представлял в общине Школу Ти — Сарата, впрочем, без большого успеха. Мы ездили по харраменским общинам, собирали наработанный материал полевых групп, а потом занимались синхронизацией исторических последовательностей. Скорее занимался я и еще совсем молодой Рассенен — Беде часто отлучался: ездил на проведение литургии в группы миссионеров или по приглашению лло, предводителей общин. День сменял день, месяц следовал за месяцем. Тут не было привычного летоисчисления — двадцать лет составляли Малый круг, а одиннадцать Малых кругов — я подозреваю, по количеству общин Хвойного Края, — один Большой круг. Шел год Пестрого Кабана, и я забывал Кену. Когда мы не работали, то участвовали в харраменских сезонных праздниках: пили медовый сидр и курили ритуальный хо — острую травяную смесь в трубке, вырезанной из корешка молодого ойхара. Я каждый раз кашлял, когда затягивался, — для меня единственный минус харраменского гостеприимства, а Рассенен, приноровившийся к хо, смеялся надо мной и в шутку величал «зазнавшимся миссионером». Истории как таковой в Харрамене не существовало — к большому моему разочарованию, да простят меня Основатели. Если бы не Сууварская оккупация и Букнеркская экспансия три века тому назад — о Харрамене не знал бы ни один из жителей Центральных Сообществ. Наше занятие, по сути, сводилось к совмещению исторической реальности Центральных Сообществ и вневременья Харрамена — занятие увлекательное, но слишком утомительное. То, что видел я — выделка кож, пчеловодство, сезонные праздники, брачные обряды, шаманские таинства местных жрецов и царство вечно зеленых ойхаров, мог бы увидеть кто–нибудь другой — тысячу лет назад. Течение жизни убеждало меня в том, что и через тысячу лет все останется здесь по–прежнему. Хвойная Страна не знала кровопролитных войн и восстаний, революций и контрреволюций, безумства реформаторов и безумства консерваторов, партий и выборов — здесь не было партий, и никого никуда не избирали. «Мы создаем здесь то, чего не существует — Историю,” — грустно шутил Рассенен. Из года в год, из века в век царствовал один себбе — это самое распространенное словечко в Харрамене, которое можно было перевести как «религия», «закон», «установленный порядок», но и как «традиция», «обычай», «культура», «жизнь». Никто не переводил это слово, никто не занимался его толкованием, никто не комментировал — они просто жили согласно себбе. Бесполезно объяснять харрамену, что было прошлое и что будет будущее, когда единственное Сейчас непреходяще. Изменения — это капли дождя, мерный рост злаков, гудение пчел, рождение ребенка, смерть повзрослевшего ребенка, забывшего с годами, что такое детство, жаркое лето, сумрачная осень, полнолунье и солнцестояние, смех и слезы, — но не государственные декреты и не смена правителей. Для жизни нет ничего важнее жизни, разве что смерть, — этому меня научили общины Харрамена. Любовь приходит и уходит, остаются плоды любви — будь они сладкие или горькие, нужно ценить их. Я повторял, словно заклинание, глядя в огонь костра, убаюканный медовым сидром, словно какой–то ойхарат, харраменский жрец: «Ничто не менялось — ничто не изменится…» Погружался в толщи тысячелетних обычаев и суеверий, пытаясь исцелить свою душу и сердце, но не заметил, как вместо исцеления приходило забвение, и я переставал быть Лийо Леванненом — сомневающимся, ищущим, брошенным, найденным, живым. Переставал быть историком. Вечно зеленые ойхары отняв смерть моих надежд, лишили мою грудь боли, напоминающей мне, что я жив.
Оцепенение нарушил Беде. Поздним вечером, когда месяц луны купался в черном бархате весенней ночи, он пришел с радиостанции — единственной во всем Харрамене. Беде вошел в дом, сел на маленькую лавку, что на всю стену — как во всех харраменских домах, и усталым голосом сообщил мне: срок стажировки истекает, прислали сообщение из Сит — Хольмена.
— Я вынужден рассказать тебе печальную новость.
Я почему–то подумал о матери — впервые за целый год, но ошибся.
— Тебе нужно ехать на неделю раньше — умер твой отец. Родственники из Марегалля обратились в Центр в поисках тебя, из Центра послали запрос, и тебе необходимо выезжать, немедленно, может, успеешь на похороны…
На следующий день, наскоро попрощавшись с работниками миссии, собрав свои записи и получив наспех написанное рекомендательное письмо от Беде, я сел в старенький автокар, который вел один из сыновей главы хех Харранайа — влиятельного семейства в Ха — Сайане, и отправился на сууварскую границу. Бестолковщина этих дней почти стерлась из моей памяти — когда я хочу вспомнить, как я попал из Харрамена в Марегалль, выплывают смутные образы, отдельные слова — и ничего больше. Помню паром на Суувене — его обозначает для меня мычание коров в загоне. Международный аэропорт имени Келе в Суутерреме запомнил по ругательствам пилота — я опаздывал. Помню, как без гроша в кармане стоял на одной из улочек Марегалля — все деньги, заработанные на стажировке, истратил на дорогу. И потому пришлось добираться до дома родителей пешком. Я опоздал на четыре дня. Отца уже отпел местный священник из Школы Холле — мои родители придерживались Холлеанства, не смотря на то, что их сын стал историком Школы Ти — Сарата. Его тело кремировали — свинцовая капсула ничего не говорила моим глазам и рукам. Дальние родственники, не успевшие разъехаться по фермам, толклись во дворе как стая бездомных собак. Городской нотариус, с деланным безразличием пытавшийся разъяснить оставленное отцом завещание, что–то цедил над ядовито белыми бумагами. Я не узнал мать — старая сморщенная женщина с раскрасневшимся лицом, подслеповатые глаза немного косят, правая рука висит плетью, надрывный кашель — обвинение, вот что я увидел, обвинение в гибели чьих–то иллюзий, суровое обвинение, называющее меня «Лийо». Не узнал дом моего детства — кругом потемневшие стены, какие–то фотографии в сиротских жестяных рамах, трухлявые огрызки от срубленных тополей. Я был чужим, меня трясло — видимо, простудился на том пароме, что–то требовал от меня двоюродный дядя из Верхних Цапель — теребил за рукав, сердито дышал в ухо. Через два дня я уехал — попросту сбежал. Сбежал, чтобы никогда не вернуться — холодный, чужой и одинокий человек. Одиночеству не нужно возвращаться, если оно уже поселилось в этих стенах. Два одиночества — это слишком много даже для стен старого дома.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});