Сергей Абрамов - Выше Радуги. Повести
И вот выходит Алик в пустынный двор, идёт вдоль газона, мимо зелёного могучего стола для игры в домино, мимо школьного забора, мимо стоянки частных автомобилей, выбирается на набережную Москвы-реки, топает по заросшим травой шпалам заброшенной железнодорожной ветки, которая когда-то вела к карандашной фабричке, держась за пыльные кусты, спускается по откосу к воде.
Жара.
Он сбрасывает джинсы, сандалеты, стаскивает футболочку с красным гоночной марки «феррари» на груди, остаётся в пёстрых сатиновых трусах, сшитых мамой. Осторожно, по-курортному, пробует ногой воду, вздрагивает от внезапно пронзившего тело холода, обхватывает себя длинными тощими руками, входит в реку, оскользаясь на зализанных волнами камнях.
Будто бы это — каждодневная, почти привычная «водная процедура». Так, по крайней мере, диктует фабула сна. А сон — абсолютно реален, и, соответственно, он — цветной, широкоформатный, стереоскопический, а эффект присутствия не вызывает и тени здорового научного сомнения.
Алик останавливается, когда вода доходит ему до пояса, до резиночки от трусов, которые цветным парусом вздулись на бёдрах, зачерпывает ладонями воду, смачивает себя под мышками. Потом по-поросячьи взвизгивает и ныряет — только пятки мелькают в воздухе, выныривает, отфыркивается, вытирает рукой лицо, плывёт подальше от берега — не по-собачьи, с шумом и брызгами, а ровным кролем, безупречным стилем.
Напомним: во сне бывает и не такое, незачем удивляться и путать сон с жестокой действительностью…
Поплавав так минут десять, Алик возвращается к берегу и несколько раз ныряет, пытаясь достать пальцами дно. Это ему, естественно, удаётся, а в последний раз он даже нащупывает что-то большое и тяжёлое, подхватывает это «что-то», выбирается на белый свет, на солнышко. «Что-то» оказывается пузатым узкогорлым кувшином с тонкой ручкой, древним сосудом, заросшим тиной, чёрной грязью, хрупкими речными ракушками. Алик скребёт грязь ногтем и видит позеленевшую от времени поверхность — то ли из меди-купрум, то ли из золота-аурум, покрытую прихотливой чеканной вязью. Если быть честным, то кувшин сильно смахивает на тот, что стоит у отца в кабинете, — из дагестанского аула Гицатль, где спокон веку живут прекрасные чеканщики и поэты.
Однако Алика сие сходство не смущает. Он твёрдой походкой рулит к берегу, и в груди его что-то сладко сжимается, а в животе холодно и пусто — как в предчувствии небывалого чуда. «Чувство чуда — седьмое чувство!» — сказал поэт.
И чудо не медлит. Оно бурлит в псевдогицатлинском кувшине, который, как живой, вздрагивает в чутких и ждущих руках Алика. Острым камнем он сбивает сургучную пробку и зачарованно смотрит на сизый дым, вырывающийся из горла, атомным грибом встающий над уроненным на песок кувшином. Дым этот клубится, меняет очертания и цвет, а внутри его возникают некие занятные турбулентности, которые постепенно приобретают строгие формы весьма пожилого гражданина в грязном тюрбане, в розовых — тоже грязных — шароварах, в короткой, похожей на джинсовую, жилеточке на голом теле и в золотых шлёпанцах без задников — явно из магазина «Армения» с улицы Горького.
Словом, всё, как положено в классике, — без навеянных современностью отклонений.
Гражданин некоторое время легкомысленно качается в воздухе над кувшином, машет руками, разгоняя дым, потом вдруг тяжело плюхается на землю, задрав ноги в шлёпанцах. Остолбеневший Алик всё же отмечает машинально, что пятки гражданина — под стать тюрбану с шароварами: да-алеко не первой свежести. Но — вежливый отрок! — он ждёт, пока гражданин отлежится на песке, сядет, скрестив по-турецки ноги, огладит длинную седую бороду, откашляется.
Тогда Алик без долгих вступлений спрашивает:
— Джинн?
— Так точно! — по-солдатски гаркает гражданин, на поверку оказавшийся джинном из многотомных сказок «Тысячи и одной ночи».
А могло быть иначе, как вы думаете?..
— Меня зовут Алик Радуга, — вежливо кланяется Алик, переступая на песке босыми ногами. Ноги мокрые, и песок кучками налип на них. — Извините меня за мой вид, но я, право, не ждал встречи…
— И зря, — лениво говорит джинн. — Мог бы и предусмотреть, ничего в том трудного нет.
Говорит он на хорошем русском языке, и это не должно вызывать удивления, во-первых, потому, что дело происходит во сне, а во-вторых, потому, что джинну безразлично, на каком наречии вести товарный диалог с благодетелем-освободителем.
— А вас как зовут? — спрашивает Алик, втайне и нелепо надеясь, что джинн назовёт с детства знакомое имя — Хоттабыч.
Не тут-то было.
— Зови меня дядя Ибрагим, — ответствует джинн, и Алик понимает, что напоролся на вполне оригинального, неизвестного мировой литературе джинна. И то правда: Хоттабыч — всего лишь один из многочисленного племени, исстари рассеянного по свету в кувшинах, бутылках, банках, графинах и прочих тюремных ёмкостях, и он уже давно обжился на грешной земле, поступил на службу, выработал себе пенсион и теперь нянчит внуков небезызвестного Вольки ибн Алёши.
Дядя Ибрагим — из того же племени, ясное дело.
— И давно вы в кувшине, дядя Ибрагим? — интересуется Алик, лихорадочно прикидывая: как мог кувшин попасть в Москву-реку? В самом деле: швырнули его в воду, вероятно, где-то в Аравии, либо в Красное море, либо чуть подале, в Чёрное. Или в Индийский океан. Или, на худой конец, в полноводную реку Нил, которая вынесла его в Средиземное море. А Москва-река берёт своё начало из среднерусских безымянных речушек, а те — из топей да болот… Впрочем, стоит предположить, что сосуды с джиннами по приказу великого и могучего Иблиса (или кого там ещё?) специально рассеивали по миру, чтобы впоследствии каждая страна имела хотя бы по нескольку экземпляров.
— Давно, отрок, — хлюпая простуженным носом, говорит джинн, сморкается в два пальца, вытирая их о шаровары. Алик внутренне передёрнулся, но виду не подал. — Так давно, что сам толком не помню. Ты сделал доброе дело, отыскав меня в этой аллахом проклятой речке. Полагается приз — по твоему выбору. Подумай как следует и сообщи. За мной не заржавеет. А я пока покочумаю чуток. — Тут он сворачивается калачиком на песке, сдвигает тюрбан на ухо и начинает храпеть.
Лексикон его мало чем отличается от того, каким щеголяют юные короли дворов. И Алику не чужд был такой лексикон, слыхивал он подобные выражения неоднократно, посему перевода ему не потребовалось. Раз джинн сказал: «не заржавеет», значит, выполнит он любое желание — как и положено джиннам! — не обманет, отвесит сполна.
«Что бы пожелать?» — думает Алик, хотя думать-то незачем — всё давно продумано, и сон этот творился как раз ради соответствующего желания, и джинн для того из кувшина вылупился — вполне доступный джинн, без всякой аравийско-сказочной терминологии, незнакомой, впрочем, Алику, так как сказок «Тысячи и одной ночи» он ещё всерьёз не читал. А исподтишка, втайне от родителей — так терминологию не запомнишь, так только бы сюжет уловить.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});