Сергей Снегов - Диктатор
Он не разрешал себе попусту обижаться. Он взял меня под руку. В городе было мрачно и холодно, как осенью. Ободранные бурей деревья уныло покачивали голыми ветвями. Готлиб восторженно сообщил:
— Открыли валютный универсам. Товаров — ужас! Невероятные богатства хитрюга Маруцзян таил на своих складах. Идём смотреть, как реализуются запасы. Пока только для рабочих оборонных заводов за сверхплановую продукцию. К сожалению, нам с вами эти богатства недоступны. — Он вздохнул: членам правительства новая валюта не выдавалась.
— Скоро выпустишь золото и латы?
— Уже переливаем слитки в монеты, печатаем банкноты.
На Готлиба Бара замыкалась промышленность, торговля и финансы. «Ведаю двадцатью четырьмя министерствами», — хвастался он. К удивлению — и не только моему — этот любитель искусства быстро освоил свои нынешние функции.
Универсам состоял из двух отделов. В первом, темноватом зальце, отоваривались карточки. Здесь было мало товаров — хлеб, крупа, дешёвые консервы — и много покупателей, сбившихся в извилистую очередь. Во втором помещении — два хорошо освещённых зала — с полок выпячивались давно забытые снеди — копчёные колбасы, сыры, масло, икра, балыки, мёд, мороженое мясо, мука и сахар, птица и плоды — и тысячи, тысячи банок консервов. У каждого разумного человека невольно возникала мысль: какого чёрта запасались деликатесами? Сало, мясо и сухари в армии куда нужней, чем икра и балыки!
Посетителей в валютных залах было ещё больше, чем в пайковом. Но ни к одному прилавку не выстраивались очереди. Я спросил пожилого рабочего, зачем он пришёл сюда — покупать или смотреть? Он показал справку, что наработал сверх нормы на сорок латов — бумажка, достаточная для закупки полной сумки продовольствия.
— Погожу до выдачи золота, — сказал он. — Еда — что? Прожевал — и кончено! А золото пригодится и после войны. Кое-что истрачу. Жену порадую. Да и внук — орёл! Без подарка не приду.
Другой посетитель огрызнулся:
— Купил, купил! Чего спрашиваешь? Жрать хочется, а не бумажки елозить! Всё истратил, а ещё наработаю, ещё истрачу!
Он сердито глядел на купленные пакетики с продовольствием — похоже, втайне страдал, что пришлось расставаться с драгоценной справкой о перевыполнении нормы, не дождавшись часа, когда станет возможно превратить её в золото. Всё было, как предсказывал Гамов.
— Палка о двух концах, Готлиб, — сказал я. — Один конец — пряник, а другой — кнут. Вы мне показали все роскошества пряника, теперь я…
— Продемонстрируешь кнут?
Мы свернули с проспекта в переулочек. Я подвёл Бара к трёхэтажному дому. На вбитом в стену металлическом кронштейне висел мужчина лет сорока пяти, в парадном мундире подполковника, увешанном орденами. Бескровное усатое лицо, даже опухшее от удушья, хранило печать недавней красоты. Это был Антон Карманюк, начальник районной полиции, многократно награждённый прошлым правительством за усердие, примерный семьянин и общественник, отец трёх мальчиков. На дощечке, висевшей на правой ноге повешенного, кратко перечислялись его преступления: брал взятки с грабителей, в покаянном листе признался лишь в незначительных провинах, а после повторного утверждения в должности за крупную мзду инсценировал побег двух бандитов. Родители и жена Карманюка высланы на север, имущество конфисковано, дети отданы в военную школу.
— Не кнут, а дубина! — сказал Бар. — Кто определил кару? Суд?
— У нас Священный Террор! Приговор выносят чиновники Гонсалеса. Кстати, в этом случае он сам его подписал — всё-таки первая виселица для важного труженика полиции. Повесили со всеми орденами — показать, что прежние награды не оправдывают новой вины.
— Без суда? Без апелляции? Без протеста?
— Почему без протеста? Министр Милосердия, наш общий друг Николай Пустовойт, протестовал. Указывал на награды подполковника, на его невинных детей, им теперь, ох, несладко… Но высшая инстанция утвердила приговор.
— Кто эта высшая инстанция? Что-то не слыхал о такой.
— Высшая инстанция — я, Готлиб.
Бар долго смотрел на меня.
— Вы очень переменились, Андрей, — сказал он.
— Все мы меняемся, — ответил я.
Оставшуюся до дворца дорогу он промолчал.
Я тоже молчал, но про себя усмехался. Не радостно, а печально. Готлиб Бар, увлечённый организацией промышленности и торговли, выпуском новых денег, ещё не полностью прочувствовал, какую ответственность поднял на свои плечи. Она ещё не придавила его. А мои плечи уже сгибались. Я мог бы сказать Бару, что трижды брал перо в руки и трижды бросал его на стол, не подписывая казни отца троих детей. И мог бы сказать, что один из бежавших бандитов — брат его жены и что сам Карманюк его изловил, но потом поддался на мольбы жены. И ещё мог бы добавить, что от одного наказания всё же избавил подполковника — утопления в нечистотах, именно такой казни требовал Гонсалес. И не сказал этого потому, что знал о себе: возникнет ещё такой случай — и перо в моих руках уже не задрожит. Страну до зимы нужно очистить от зверья, так пообещал диктатор — и вручил нам в руки кнут. А если уж бить, так бить! Всё же я был заместителем Гамова.
Артур Маруцзян заседал обычно в роскошном зале, вмещавшем больше сотни людей. К залу примыкал полуциркульный кабинет человек на двадцать. Гамов выбрал для заседаний Ядра это помещение. Только в дни, когда вызывались все министры и эксперты, мы переходили в большой зал. Полуциркульный кабинет, вскоре ставший всемирно знаменитым, представлял собой удлинённое помещение, завершавшееся полуокружностью с убогими пилястрами по стенам.
В кабинете сидели двое — Николай Пустовойт и Пимен Георгиу, тощий человечек с басом не по росту и носиком, напоминавшим крысиный хвостик, — он при разговоре пошевеливался. Вообще в его облике было что-то крысиное. Мне он не нравился: активный недавно максималист, из приближённых к Маруцзяну, он первый переметнулся к нам. Пимена Георгиу проектировали в редакторы новой правительственной газеты «Вестник Террора и Милосердия».
— Диктатор заперся с оптиматом Константином Фагустой, — сообщил Пустовойт, для важности понизив голос. — Секретнейшая беседа!
Добряк Николай Пустовойт раньше всех нас вошёл в свою роль. Недавний бухгалтер, оперировавший цифрами, он действовал сейчас преимущественно в мире эмоций, но при нужде умело подкреплял бурю огненных чувств ледяными арифметическими расчётами. На первом заседании Ядра Гонсалес потребовал выселения из городов в лагеря всех когда-либо сидевших в тюрьмах. Пустовойт возмутился, уродливое лицо стало страшным, тонкий голос дошёл до визга, он взметнулся мощным нескладным телом над изящным красавцем Гонсалесом, но того не поколебали негодующие призывы к милосердию. Тогда Пустовойт сделал в блокноте быстрые подсчёты и объявил, что прилив рабочей силы в лагеря, конечно, облегчит производимые там грубые работы. Но для охраны лагерей придётся либо снять с фронта около десяти дивизий, либо закрыть два десятка заводов, либо прекратить эффективную борьбу с внутренним бандитизмом. Гонсалес был сражён наповал.
Гамов вскоре закончил свою беседу с лидером оптиматов. Я забыл сказать, что к полуциркульному залу примыкало ещё несколько комнат: личное помещение диктатора. В нём Гамов и жил, и принимал одного-двух для особых бесед. Одна из комнат этого помещения прослыла «исповедальней» — по характеру совершавшихся там разговоров.
Из «исповедальни» вышел взъерошенный Константин Фагуста, а за ним Гамов. О Фагусте должен поговорить подробнее, в финале блистательной карьеры Гамова этот человек определял, жить ли диктатору или бесславно погибнуть. И хоть замечаю о себе, что начинаю рассказы о людях, окружавших Гамова, с описания их внешности, должен и о Фагусте придерживаться такого трафарета. Удивительно, но все эти люди, кроме самого Гамова да, пожалуй, меня, резко выделялись незаурядным обликом, а Фагуста — всех больше. Он был массивен, как Пустовойт, ангелоликостью вряд ли уступал Гонсалесу, а на умеренных габаритов голове нёс аистиное гнездо, из волос, разумеется, а не из прутьев. И волосы не лежали на голове, а возвышались над ней, и не просто возвышались, а шевелились, то вздыбливались, то опадали. Казалось, они живут своей самостоятельной жизнью. К тому же они были неправдоподобно чёрные. Вообще всё в Константине Фагусте было черно: и глаза, и тёмной кожи лицо, и даже костюмы — он ходил в вечном трауре, более приличествовавшем пророку гибели Аркадию Гонсалесу, чем лидеру оптиматов. Гонсалес, между прочим, носил и рубашку светло-салатную, и костюмы зеленоватые или синеватые — в полном противоречии со своей новой должностью.
Как-то после спора, когда аистиное гнездо на голове Фагусты особенно вздыбилось, я поинтересовался, не носит ли он в кармане батареек, производящих в нужный момент электростатическое распушивание волос. Он ответил, что электробатарейки у него есть, но они вмонтированы в сердце и заряжены потенциалом возмущения от наших глупостей. Пришлось примириться с таким не совсем научным ответом.