Ежи Жулавский - Старая Земля (Лунная трилогия - 3)
Отчаяние охватило его. Он сунул пальцы в свой большой рот и прикусил их, пробегая через пальмовую аллею, с которой жара изгнала всех гуляющих.
"Как можно дальше! Убежать!"
Он чувствовал, что рыдания душат его; он отдал бы все, всю свою жизнь и душу, чтобы иметь возможность говорить с ней, как тот, и чтобы она так же на него смотрела...
"Повеситься",- блеснуло у него в голове. Он стиснул зубы в неожиданном и непоколебимом решении и начал искать глазами подходящее дерево с удобной веткой.
"Да, повешусь,- повторял он про себя.- Все уже не имеет никакого смысла. Я слишком беден и слишком глуп".
Он увидел фиговое дерево с раскидистыми толстыми ветвями. Он осмотрел глазами одну из них, потрогал рукой, достаточно ли крепкая. Шляпу он бросил на землю, сорвал воротник. Он был готов.
Но вдруг вспомнил, что ему не из чего сделать петлю. Подтяжки были слишком слабые и, несомненно, оборвались бы. Вся гадость и трагикомизм ситуации встали у него перед глазами. Он уселся на землю и истерически захохотал, хотя горячие слезы плыли у него из глаз.
X
Яцек решил уехать из Асуана не повидавшись с Азой. Он был зол на себя за то, что вообще поддался ее уговорам, а вернее, послушался мимоходом сделанного приглашения, потому что она даже не уговаривала его - и вопреки своим намерениям прибыл сюда только для того, чтобы снова ощутить, какую власть имеет над ним ее красота. К тому же его раздосадовал разговор с Грабцем. Теперь он уже знал, что этот необычный человек, гениальный писатель, охваченный безумной мыслью об освобождении творцов, действительно готовит какой-то переворот - и неохотно думал об этом, не веря, впрочем, в возможность успеха. Правда, в нем самом часто вспыхивал бунт против самовластия всевозможной посредственности, которая, действительно, использует творцов и мыслителей для улучшения своего благосостояния, давая им видимость свободы, но он усилием воли быстро гасил эти порывы, как чувства недостойные духа, который велик сам по себе, и только еще более высокомерным, хотя и снисходительным взглядом, смотрел на окружающих его людей. В суматоху борьбы без крайней необходимости он мешаться не хотел: слишком много имели они, высшие, что могли бы потерять, слишком многое пришлось бы поставить на одну карту для не слишком ценного приобретения: господства над жизнью.
Но Грабца удерживать он не мог и не хотел. Прежде всего, ощущая, что в принципе он прав в том, что говорит, к тому же зная, что из этого и так ничего не выйдет.
Он размышлял об этом в отеле, закрывая маленькую дорожную сумку, которую брал с собой на самолет.
В эту минуту в дверь постучали. Он быстро обернулся.
- Кто там?
Ему пришло в голову, что это может быть посыльный от Азы, и хотя он уже решил улететь не видясь с ней, сердце вздрогнуло от радостной надежды.
Поэтому он с разочарованием увидел на пороге знакомого лакея, которого к нему прикрепили для услуг.
- Ваше Превосходительство, по вашему распоряжению самолет уже приготовлен.
- Хорошо, я сейчас спущусь. Кто-нибудь спрашивал меня? Лакей заколебался.
- Ваше Превосходительство не велели никого пускать.
- А кто был?
- Посыльный.
- Откуда? От кого?
Он спросил это так громко, что ему стало стыдно, тем более что он заметил таинственную улыбку, скользнувшую по узким губам лакея.
- Из Оулд-Грейт-Катаракт-Паласа. Он оставил письмо. И он подал Яцеку узкий продолговатый конверт.
Яцек взглянул на бумагу.
- Когда это принесли?
- Несколько минут назад.
- Так... хорошо...- сказал он, пробегая глазами несколько строк, написанных крупным, четким почерком.- Вели самолет отправить назад в ангар; я полечу позднее.
Как был в дорожной одежде, он прыгнул в лифт и через несколько минут был уже внизу. До Оулд-Грейт-Катаракт-Паласа, в котором жила Аза, был большой отрезок пути, особенно неприятный сейчас в жару, но, несмотря на это, он движением руки отпустил подъехавшую машину и пошел пешком. Хотя он сегодня много ходил, он чувствовал потребность в движении, которое всегда его успокаивало.
В дороге ему пришла в голову мысль: вернуться и улететь, запиской извинившись перед Азой.
Но он сам рассмеялся над этим. К чему эти детские выходки? Ведь он все равно увиделся бы с ней. Даже если бы она не прислала за ним, он наверняка в последний момент придумал бы для себя какойнибудь повод и пошел бы к ней сам.
Странным было его отношение к этой женщине. Он знал, что она не любит его и никогда любить не будет, и одновременно знал, что она удерживает его при себе своим очарованием, потому что ей, видимо, льстит мысль, что среди ее глупых поклонников у ее ног есть и один из мудрецов. К тому же ей, видимо, доставляло удовольствие видеть его неловким и слабым... Кроме того, у нее могли быть свои, личные причины, по которым она не хотела выпустить его из своих рук; ведь он своим положением, знаниями и именем мог быть часто полезен ей в тех кругах, куда не простиралась уже ее власть.
Он знал обо всем этом, как и о том, что она сознательно избрала для их отношений лицемерную форму дружбы, чтобы мучать его еще больше и вернее привязать к себе, но не чувствовал по отношению к ней ни обиды, ни возмущения. И если ему иногда хотелось вырваться изпод ее власти, так только потому, чтобы избавиться от напрасных мучений и освободить от ее чар свои мысли.
Однако на это у него не хватало сил, и тогда он думал, что мучения и упоенное созерцание ее прекрасного тела - единственное, что он взял от жизни.
Иногда, когда кровь бурлила в нем и его охватывало безумное желание ее поцелуев и объятий, он корчился от непереносимой боли, думая, что бесценное сокровище своей красоты она расточает не только на подмостках театра в свете сотен ламп, но также и в душистой тишине своей комнаты, когда свет притушенных ламп указывает святотатственным губам дорогу к белой груди.
Так думали все, и он, не смея думать иначе, старался забыть об этом. А когда безумие этой мысли побеждало его, он боролся с ней и давил ее в себе, пока она не угасала в холоде тоскливой сентиментальности, которая все готова простить, сжалиться надо всем.
- Ты моя,- шептали тогда "го уста,- моя, хотя тысячи глаз смотрят на тебя и протягивают к тебе руки, потому что я один способен понять красоту твоего тела и почувствовать твою несчастную светлую душу, спрятанную где-то на дне сердца, до которой едва доносится эхо твоей жизни.
И он снова смотрел на нее с доброй, хотя и грустной снисходительностью и соглашался даже со своей слабостью по отношению к ней и с тем, что свет назвал бы унижением, как иногда взрослый человек поддается капризам обожаемого ребенка, который велит ему бегать на четвереньках вокруг стола.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});