Еремей Парнов - Собрание сочинений в 10 томах. Том 1. Ларец Марии Медичи
— А вы запирайтесь, запирайтесь. Замочки-то ваши мне, правда, не очень нравятся. Винтовой вам нужен, на шлицах.
— Что замочки! Стукнут по голове — и конец.
— Тогда дома сидите, не вылезайте, если у вашего изверга гости.
— Я и то стараюсь. Да разве убережешься? Намедни, Верочка, у него архимандрит был.
— Архимандрит? У него?
— Может, и не архимандрит, но очень властительный поп, вальяжный такой иерей с золотым крестом и в орденах церковных.
— Иконами интересовался?
— Не скажу точно, потому что не присутствовал. Витюся потом хвастался на кухне, что важный заказ получил.
— На реставрацию?
— На реставрацию. На сей раз в самой лавре работать будет, в Троице-Сергиевой. Ба-альшие деньги платят!
— Не люблю я попов.
— Знаю, знаю, сколько раз говорили… Только непонятно как-то: в приметы вы верите, в гадания всякие, о Боге и дьяволе порассуждать любите, а церкви не признаете. Почему так?
— Моя религия вне исповедания, Лев Минеевич. Что знаю, то знаю. Ни Бога, ни диавола, может, вовсе и нет. Но что-то есть такое. Что-то есть! Астраль или что другое, только не все так просто. Далеко не так просто…
— А я и не говорю…
— Вот и не говорите! Случайностей не бывает! Ничто не случайно, поимейте это в виду! Вот хотя бы ваш Витюся. Почему вы этого дылду все Витюсей зовете?
— Повелось уже так. Мать его, покойница, все Витюсей звала, ну и я привык… Как-никак тридцать лет в одной квартире… Признаться, мне скучно без него бывает. Вот завтра уедет он со своей пассией в Питер, неделю его не будет, так, думаете, я радуюсь? Ничуть! Это я сначала обрадовался, когда он мне сказал, а потом подумал: как останусь один в пустой квартире, так… — Лев Минеевич махнул рукой. — Привык я к нему. Он хоть непутевый, но человек очень даже по нынешним временам неплохой.
— Дождетесь вы с вашей добротой, с толстовским всепрощением вашим.
— А что мне всепрощать? Чего он мне плохого-то сделал? Ну погулять любит, выпьет там — так дело молодое. А ко мне он ничего, не обижает… Конечно, шумно, боязно, но ведь знаю я его с малолетства.
— Чегой-то мы все про вашего Витюсеньку распрекрасного?
— А я… не знаю. Вы сами зачем-то спросили.
— Я? Ах да, конечно… Я к тому, что в мире, дорогой мой, нет ничего случайного. Будет вам через этого Витюсеньку беда, помяните мое слово. Предчувствия меня никогда не обманывали.
— Не каркайте, пожалуйста, не каркайте! Я предчувствиям не верю! — Лев Минеевич украдкой постучал три раза о ножку стола.
— Что знаю, то знаю. Вот… — Она кивнула на куклу над софой. — Вроде бы пустяк, тряпка, но я сама, своими глазами видела, как простая деревенская баба приворожила этим великолепного кавалера. Жену и детей бросил ради нее. «Никого, говорит, мне, кроме тебя, не надо». Это он ей говорил.
— А к вам-то как куколка попала? — лениво спросил Лев Минеевич, слышавший эту замечательную историю много раз.
— Она подарила. Приглянулась я ей.
— Зачем же дарила такую важную вещь? — привычно подыграл Лев Минеевич.
— К тому времени все у них кончилось. Он к жене вернулся.
— Не помог, значит, приворот?
— Отчего же не помог? Помог. Просто ей надоело держать его силой воли. Устала она. Да и пил он сильно. Как приходил — так она сразу бутылку на стол. Без этого он и говорить-то не мог.
— Да-а… — протянул Лев Минеевич, про себя усмехаясь. Он-то давно смекнул, что именно за бутылкой и приходил великолепный кавалер, которого излечили потом в больнице Ганнушкина и от любви, и от водки с помощью инъекций.
В Верином изложении это, правда, звучало так: бедняга не вынес семейной жизни и угодил в психиатричку, откуда вышел настолько сломленный, что даже пить бросил.
— Вот и говорите после! — заключила Вера Фабиановна.
— Чего уж тут говорить, — несколько двусмысленно согласился он. — Скажите мне, Верочка, лучше, какая тайна особая скрыта здесь? — Он двинул подбородком в сторону покрытого гобеленом сундука, на котором свернулись клубком уже две кошки: Моя египетская и еще какая-то, имя которой забылось — Вы давно уж обещали, да все как-то… — Лев Минеевич неопределенно помотал рукой.
— Не знаю. До конца так и не знаю! Эту тайну отец унес с собой. Вы ведь хорошо знали моего отца, Лев Минеевич?
Он закивал, скорбно опустив уголки рта.
— Вы же помните, какой это был необыкновенный человек? Он так много ездил! Был в Египте, Мексике… Он никогда не рассказывал мне об этой вещи. Все обещал, но так и не успел. Ему постоянно не хватало времени. Ученые занятия, чтение старинных инкунабул на разных языках… Но при всем при том он очень любил людей и был необыкновенно обаятелен. Его живой, истинно галльский ум… Не правда ли, у него был настоящий галльский ум?
— Еще бы! Он ведь француз!
— Наполовину, Лев Минеевич, только наполовину. По отцу. Вообще-то наша фамилия Пуркуа де Кальве. Но дед — он был таким демократом, тогда это считалось модным, — решительно отбросил де Кальве. «Почему, — спросил он, — де Кальве? Пусть будет просто Пуркуа, раз мы живем в России». Возможно, он уже тогда предвидел революцию.
— Какую?
— Ну декабристов там, пятый год, — небрежно махнула ручкой Вера Фабиановна, которая была отнюдь не сильна в истории. — Не в этом дело. Просто отцу никогда не хватало времени на меня. Вы же знаете!
Лев Минеевич опять прижал руку к сердцу и, закрыв глаза, поклонился. Он отлично знал, как порхала по балам очаровательная Верочка Пуркуа и как однажды сбежала она, так и не закончив гимназии, с актером Чарским, подвизавшимся в странствующих труппах на амплуа героя-любовника. Но Верочка, на которой он зачем-то женился, оказалась его последней ролью. Об этом ползли тогда какие-то глухие слухи, но толком ничего не было известно. Верочкин побег вызвал, конечно, громкую сенсацию, но что значил он в сравнении с последовавшей вскоре за ним революцией? Право, все знакомые и родные быстро забыли даже о Верочкином существовании, как, верно, и она забыла уже о своей юности, легко мешая теперь быль с небылицей. Чарский же не то спился, не то повесился, а может, и вовсе был расстрелян каким-нибудь «батькой». Верочка возвратилась в родной дом только в двадцать третьем году. Она быстро пришла в себя после бурных и неустроенных лет. Еще больше похорошела и вскоре сделалась широко известной в районе Столешникова и прилегающих улиц, где гуляла тогда вся нэпманская Москва. Последний представитель захудалого дворянского рода Пуркуа де Кальве умер год с небольшим спустя после возвращения дочери. С ним случился удар — недуг, почти наследственный в этой семье, — который лишил его дара речи и возможности двигаться. Лев Минеевич случайно был при этом. Он-то и вызвал «скорую помощь», сбегал за докторами, достал сиделку.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});