Каору Такамура - Она (Новая японская проза)
Канно прищурился. По-моему, он уже смутно различал окружающий мир.
— Завидую я тебе, — говорю.
— Что, любишь вареную рыбу с кетчупом?
— И омлет с рисом тоже. У тебя была нормальная семья. Не то что у нас дома. Каждый жил как хотел. Мамочка сбежала с хахалем. А отец — я его «папиком» зову, какой он мне «отец» — даже ухом не повел.
— Так куда интереснее. И современнее.
— Да чего там интересного. Безобразие одно. Родители и я — совершенно на равных. И изводим друг друга как можем.
— Непорядок.
— Еще бы.
Первому встречному рассказывать такое — хороша же я была.
— Хочу познакомиться с твоим папиком, — объявил Канно. — Приходите с ним ко мне в гости. И точка. — И с невинным видом добавляет: — Я по вечерам почти всегда дома один.
Я уже давно заметила: когда в первый раз встречаешься с мужиком, и ты и он, не сговариваясь, изображаете из себя несчастных сироток. Взаимные откровения о семейных травмах начинаются уже на более позднем этапе.
В этот же раз мы с Канно проявили чудеса скорости. Я ему несла какую-то чушь, сыпала своими дурацкими шутками — хотела понравиться. А он подбирается ко мне по-своему, через трогательные воспоминания детства. Так и удили друг друга.
Канно наклонился и деловито гладил мою коленку. Поэтому я не видела, какое у него было выражение лица, когда он сказал, что хочет познакомиться с папиком. А жаль.
Наверняка он уже тыщу раз проделывал такие штучки с бабами. И мне почему-то делалось спокойно от мысли, что я теряюсь в этой толпе. Спрячусь в ней, и пусть меня никто не видит.
Потом мы сидели в каком-то подвальчике. После разной крепкой гадости пить пиво было приятно. В горле булькали пузырьки. Канно обнимал меня за плечи и кормил с ложечки. С детства никто так за мной не ухаживал. Я сидела и растроганно думала, что за плечами долгая жизнь. И не такая уж плохая.
За нашим столом сидела какая-то юная компания.
— Вы, — спрашивают, — брат и сестра, да? Очень похожи. — А мы оба почему-то в зеленых свитерах.
— Молодость, ребята, она как нож, — стал им объяснять Канно. — Только затупится — не наточишь. И все, конец, Вот ты, парень, ты к чему стремишься?
— Мы в театральном учимся, — охотно ответил паренек с длинными волосами, завязанными в хвост. По обе стороны от него сидели девчонки лет по семнадцати, Вид у обеих вызывающий, волосы выкрашены в рыжий цвет, но на коже еще совсем детский пушок. Маленькие такие головастики.
— Понятно. А меня зовут Канно. Я пишу картины. Вот сходите в галерею… (он сказал, в какую именно) и увидите мои работы. Возраст у меня уже такой, что пора становиться добропорядочным членом общества. Но мой ножик еще не затупился! Жить надо агрессивно, по-боевому. И точка.
— Ясное дело.
— Живопись — это агрессия. Театр тоже агрессия. Осторожничать нельзя, а то раньше времени состаришься. Так-то.
— Ясное дело.
Паренек был целиком и полностью согласен. Я сидела, положив Канно голову на плечо, и умиротворенно улыбалась будущим актрискам.
Я, конечно, понимала, что все это бессмысленный треп. Но Канно так красиво размахивал руками. Правда красиво. Сижу и думаю: впервые рядом со мной такой красавчик. Ужасно хотелось верить, что Канно — писаный красавец. Красота — это вам. думаю, не шуточки. Не предусмотрено моей планидой, чтоб я сидела рядом с красавцами и беззаботно улыбалась. Ошибка какая-то вышла. Сейчас мне хорошо, а потом придется расплачиваться.
— Не надо подлаживаться к обществу, — проповедовал Канно. — Используй его, это да. Но не более.
— Использовать?
— Именно. Причем сознательно и с умом.
— Ясное дело.
Рядом со мной красавец. Он расположен ко мне всем сердцем. Уши у меня пылали огнем, словно Канно нашептывал слова страстной любви. От полноты чувств я решила поделиться чем-нибудь с ближними и стала перекладывать ребятам куски курицы со своей тарелки. Хотела отдать им все, но последний кусочек Канно отобрал, объявив: «Стоп», — и насильно запихнул мне в рот. Сладковатое недожаренное мясо с трудом пролезло в горло.
Это самое «стоп» проникло мне прямо в душу. Если уж я начала делиться с ближними, мне хочется отдать им решительно все, чем обладаю. Тарелка опустела, так я готова стащить тарелку с соседнего стола и еще подкормить этих славных ребят. Моя проблема — никогда не знаю, где остановиться. А между прочим, хоть по кусочку себе и Канно я оставить была обязана. Мы — это мы, а они — это они. Мы на одной плоскости, они на другой, и мир приобретает объемность. Я всегда жила в каком-то двухмерном мире, на одной плоскости со всеми. И это лишенное объема пространство все время сжимается, когда-нибудь оно скукожится до размеров точки, а потом и вовсе исчезнет.
Канно же одним-единственным словом сделал картину стереоскопической. Я думала, что земля ровная и гладкая, а она, оказывается, круглая. Идейный переворот почище Коперника.
Любовь — это, наверно, соблюдение дистанции. Нельзя любить того, кто ничем от тебя не отделен.
Когда мы шли пешком до метро, ночное небо уже светлело. Кто-то бросил на тротуар букет свежих маргариток. Канно подобрал одну и преподнес мне. Я молча обняла его и крепко поцеловала в щеку. Он погладил меня по голове, я — его. Постояли.
— Видишь, — говорит, — как мы с тобой похожи.
Я стою реву. Растрогалась от того, что он так думает. И в то же время — мурашки по спине. Говорю себе: не надо мне с ним больше встречаться. А то выяснится, что не так уж мы и похожи, и я этого не вынесу.
Будет врать — ничего. А вдруг будет говорить правду и мне эта правда не понравится? Вдруг он нарушит дистанцию, которая отделяет меня от его жены, от других его баб, от него самого? Пусть уж я лучше живу в своем средневековье, в докоперникову эпоху.
Сижу в метро, чуть не сползая с сиденья, и туго шепчу: «Видишь, как мы с тобой похожи. Видишь, как мы с тобой похожи».
Маргаритка у меня до сих пор стоит в вазочке. Совершенно мумифицировалась. Жюли иногда удивляется: надо же. говорит, какая стойкая.
А с Канно с тех пор мы не виделись.
И вот встречаемся в кафе, сразу заказываем пива. Когда я рядом с Канно, пространство удивительным образом сгущается, и, пока не напьешься, дышать трудно. Потом посидели в баре. Вышли, взявшись за руки, на улицу и без лишних слов отправились в отель.
— У тебя рука, — говорит, — больше моей. Рука Курбе. — И прижимается к руке Курбе губами.
— Какой смешной, — говорит, — пупок. Пикассо такие писал.
А губы уже там. Слушаю чушь, которую несет Канно, и так мне хорошо, радостно. Не знаю, откуда она взялась, эта радость, то ли от Канно. то ли внутри меня сидела. Но отныне рука Курбе и пупок Пикассо станут моими бесценными сокровищами.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});