День гнева. Новая сигнальная [сборник Литрес] - Север Феликсович Гансовский
Дорога втекла в деревню – ни огонька, ни звука. Промчался по ней, и только вдогонку, когда он был уже за околицей, залаяли и стихли собаки. Река, брод. Луна уже стояла высоко, в светлом круге возле нее меркли звезды. Опять деревня, черной кучкой избы, и снова простор, стога на лугах.
За спиной было уже километров сорок пять. Почувствовал усталость. Поднялся на холм, вдали что-то мерцало. Даже остановился – так странен был этот свет среди холодных полей, уснувших деревень.
Спустился в лес. Своя усадьба была уже далеко, направление к ней знал только по звездам. Впереди нижний край неба чуть светился, пошел на этот свет. Показалось, что слышит музыку, донесшуюся обрывком. Высокая оштукатуренная стена преградила путь. Подпрыгнул, взобрался. Сквозь деревья увидел огни, освещенные окна белого здания.
Соскочил. Осторожно сквозь кусты. Открылась площадь широкого двора, вся заставленная каретами. Там и здесь кучками прислуга – лакеи, кучера. Смех, гомон.
Пошагал в обход двора. Из открытых окон второго этажа лилась мелодия полонеза. Присмотрел могучую липу, стоящую близко к стене, влез. Теперь окно было рядом, оттуда полыхнул жар. Сотни свечей в люстрах, оркестр на хорах. Красивые, разгоряченные, потные лица, парики, взбитые, напудренные прически. Мужчины в камзолах, в английских фраках с короткими фалдами, на женских платьях оборки-оборки. В руке веер. Даму в кринолине, в черных брабантских кружевах вел в первой паре полный брюнет.
Спрыгнул.
Перед фасадом здания раскинулся регулярный парк – фонтан и статуи и полукругом, посыпанные песком аллеи, вазоны, мраморные бюсты.
Шепот на скамьях. Из беседки звук поцелуя.
Вышел к большому пруду. Каменные ступени спускались к воде. Рядом боскет, там шорох.
– Позвольте вас обнять, mon coeur.
– А вот и не позволю! Мне маменька наказывала пока не допускать такие вольности.
Поспешно шагнул прочь, натолкнулся за деревом на двух обнявшихся.
Дальняя музыка стихла.
От дворца по главной аллее бежала толпа, впереди полный мужчина с орденской лентой. Он остановился в двух шагах от Ствана.
Восклицания, смех, крики: «Тише! Тише!»
Стихли. Полный брюнет огляделся, взмахнул белым платочком.
Тотчас где-то поблизости грянула пушка, громко вступил оркестр, спрятанный в кустах. За прудом в небо поднялись сияющие, сыплющие искры колеса фейерверка. По пруду будто сам собой плыл помост весь в цветах, несколько обнаженных мужиков и молодых баб на нем в принужденных позах – аллегория.
– Божественно!.. C’est charmant!
Над самой головой Ствана по натянутому шнуру скользнул огонь, зажигались масляные фонари. Стван вдруг оказался на свету – странная фигура в разорванном кафтане, взъерошенный, мокрый, босой.
Поблизости стоявшая дама в кружевах отшатнулась в ужасе. Полный брюнет брезгливо отступил.
– Кто таков?.. Эй, слуги!
Двое дюжих, тотчас откуда-то взявшихся, кинулись.
Знакомым путем по аллее двора Стван наддал так, что преследователи будто на месте остались стоять. Перелез через стену, и стало смешно – в этом веке ни пешему, ни конному с собаками его не догнать. Может вот так покрывать ночами десятки верст, добираться, куда хочется, и возвращаться. Знать про всех, разгадывать тайны, наказывать жестокого, мстить за поруганных. И все ведь воля, жесточайшая работа над собой, тренировка, то, что переплыл кембрийский океан, что в мелу за год пробежал около двадцати тысяч километров, добился такого владения телом, что ни вулкан, ни чудища-динозавры уже не пугали.
Усмехнулся, одернув себя. Не нужны ему помещичьи тайны, на важное времени не хватает.
Опять в полной тишине оставались позади немые, будто вымершие селения. Черные завалившиеся избы, там вповалку – согнутый сохою, поротый мужик с гудящими от усталости руками-крючьями, баба с выражением вечного испуга на лице, кривоногие ребятишки. На сто, на триста таких деревень дворец, парк со статуями, музыка Монтеверди, резвящееся, танцующее барство. Эх, Русь! Сколько же этому еще быть, сколько еще тянуться заленившейся истории через рабскую безнадежность?
Истаивала ночь. В предрассветных сумерках сдвоился контур берез. На травах холодок стягивал водную пыль тумана в крупные капли. Нога, сбивая их, оставляла на лугу след-дорожку. За спиной верст пятьдесят, Ствана уже шатало.
Август прокатился.
Началась молотьба, скотину выгоняли на поля. В новых избах за английским садом настилали полы, навешивали двери. Целая деревня поднялась за лето – уже накрыты крыши, а на нижних венцах еще не успели потемнеть белые зарубы. Днями тут работало человек до двухсот бывших дворовых. Тех, которые во флигеле двумя-тремя семьями в душной комнате, завидки брали. Слух ходил, будто барин будет в поставленных избах селить купленных в Петербурге людей. Плохо ли так-то – на все готовое?
Управляющий Аудерский разогнулся, но кулаки, привычные у мужиков зубы считать, в ход не пускал. Сидел в конторе, все в имении уже делалось без него. Бабу свою пухлую и толстого же отрока отправил в город. В начале сентября бил челом барину, чтоб отпустил его. Барон отпустил. Аудерский просил двадцать подвод для имущества. Дал двадцать. Смотрели из большого зала, как проезжает мимо усадьбы бывший управляющий. Федор прошептал за спиной барина:
– Может, вернуть пяток передних телег, Степан Петрович? Там главная кража.
– Ладно… Пусть едет.
Каждый вечер собирались эконом, Алексей, Федор и сам Колымский. Еще с августа стали звать старосту. Рядили, когда, куда, и что, и как, чтобы утром давать наказ сотским, десятским от села и от дворни. На стенах княжеского кабинета цветные листы – почвы, посевы, – барином рисованные, и черная доска. Хозяйство было уже не простое: поля, скотина, металл лили, стекольное производство шло, немцы-мастера да англичанин тоже своего требовали. Ломать голову приходилось, чтобы все сразу валом валило. На той черной доске барон мелом ставил значки – здесь молотьба, там леса перевозка, тут кирпича. Набиралось, что не тотчас сочтешь. Мелом же Колымский выводил стрелы, соединял значки. Алексей для сотских и десятских писал списки, которые те утром по неграмотности своей должны были крепко затверживать. Не все запоминали, гоняли мальчишек верхами спрашивать: «После стекольной-то куда народ?» Поначалу путаницы было много. На вечерних советах староста первое время только отдувался, всего и вытянуть из него: «Воля твоя, батюшка-барин, а мы уж…» Потом стал в те бароновы стрелы вникать, тыкал корявым пальцем: «А ежели те подводы отсюда…»
Засиживались при свечах долго, а после Колымский со страхом ждал, не скажет ли Федор чего о Лизавете – с таким-то, мол, ходит, от такого-то к ней сваты, собирается под венец. Теперь уже знал, отчего не пошла вон из усадьбы. Нет у нее в