Рэй Бредбери - Музы в век звездолетов (Сборник)
Должен сознаться, что я выказал некоторое малодушие. Для меня лично было ясно, что никогда Снэйк не был более нормален, чем теперь, но к чему это говорить? Интеллект эстета работает не так, как наш. В том смысле, в котором всякий эстет, подобно Мартену, употребляет слово “сумасшествие”, Снэйк был помешанным.
Когда я открываю мой майанский дневник на странице, где я в последний раз отметил свои переживания, я там не нахожу ни слова о болезни Снэйка, но только одно: “Анна любит вас, она это сама ему сказала”.
Наш корабль был заново окрашен и снабжен большими желтыми парусами, приятно сочетавшимися с яркой синевой моря. У двери психариума миссис Александер расцеловалась с Анной. “Простите, — сказала она, — что я против своей воли так долго держала вас в плену”.
— Миссис Александер! — сказала Анна. — Вы ведь превратили наше пребывание здесь в истинное наслаждение!..
— Надеюсь, что нет, — ответила миссис Александер со свойственной ей загадочной и грустной улыбкой. — Мне бы хотелось, чтобы при воспоминании о Майане вы испытывали некоторый страх: надо, чтобы Майана заставила полюбить все то, что не имеет к ней никакого отношения.
— Я же вам это обещала, — сказала Анна.
Они, по-видимому, намекали на беседы, которые ранее вели на эту тему и в которые я не был посвящен.
Я отошел на несколько шагов; они обнялись еще раз, и Анна бегом догнала меня.
Жермен Мартен пришел в гавань попрощаться с нами. Мы были искренне опечалены предстоящей разлукой. Если он немного и играл нашими чувствами, мы все прощали ему за ум и привлекательность. Мы были здесь так мало, но уже успели приобрести и, увы, потерять стольких друзей! Из трех судей, встретивших нас на этом самом берегу, при нашем отъезде присутствовал только один. У Анны были красные глаза, у меня, может быть, тоже. Мартен, как настоящий эстет, далекий от подобных чувств (психоз первой степени!), при виде нашего волнения вынул записную книжку и сделал в ней какую-то пометку.
Моряки-беоты подняли на борт ящики со съестными припасами. Майанцы оказались очень внимательными, и мы увозили с собой больше продовольствия и воды, чем это было нужно для короткого рейса до Таити. Мартен нарочно говорил только о мелочах; он хотел, чтобы сцена отъезда была словно какая-нибудь глава из его книги. В момент расставания он сказал: “Прощайте и… не забудьте написать мне, как кончилась история”.
Мы медленно отплыли, наши паруса надулись, мы обогнули мыс, на краю которого, среди красных скал, находилась могила бедного Ручко. А с другой стороны, среди пальмовых деревьев, белел дом с балконами в цветах: то была больница, где Снэйк вызывал в памяти слишком реальное лицо Анны.
Солнце садилось в багряно-золотом небе; море слабо выбилось, точно зеркальная поверхность озера, маленькие лиловатые облака побледнели и растаяли. Над нами задрожали первые звезды. Сидя на палубе, мы с Анной долго говорили об эстетах. Теперь, когда благодаря разделяющему нас морю эстеты уже отодвинулись в прошлое, при мысли о них у нас возникало какое-то сладостное ощущение странного величия.
— Да, — сказал я, — они освободились от оков материи, и это в сущности то, к чему направлены усилия человечества; другие народы стараются победить вещественное магией, религией, наукой; эстеты избрали более короткий путь… Они нас перегнали.
— Верно, — согласилась Анна, — но… я спрашиваю себя: освободились ли они или лишь хотят верить, что это так? Да и счастливы ли они?
— Смотря кто… Думаю, что Ручко был счастлив.
— Да, Ручко был счастлив, потому что он верил… А между тем… этот дневник… Мне кажется, что истинно счастливый человек не ощущал бы потребности жить таким образом дважды… Если хотите, можно сказать, что Ручко был несчастный человек, который сумел уйти от своего несчастья.
— А разве не в этом счастье?
— Нет-нет, — сказала она, качая головой с радостным доверием, — нет, я считаю, что есть настоящее счастье.
Она на мгновение задумалась, затем продолжала:
— А Снэйк?… Думаете ли вы, что он был счастлив?
— До того момента, пока он не увидел вас, он был очень счастлив… Помните, ведь в день нашего прибытия он казался молодым богом. Но вы его сбросили с заоблачных высей на землю. Ему придется лечиться от этого потрясения. Затем он снова взлетит вверх и будет спасен. Что касается Мартена, то это менее вероятно.
— Я очень люблю Мартена, — заметила Анна.
— И я тоже, не знаю почему.
Она глубоко вдохнула теплый воздух и провела языком по губам.
— Какой же приятный вкус у морской соли!
Затем она продолжала разговор об эстетах.
— А что ожидает их в будущем? Чем будет Майана лет через двадцать?
— Кто знает? Может быть, когда все беоты превратятся в эстетов, некому будет обрабатывать почву, стряпать и вообще работать… И, может быть, весь остров умрет от голода, даже не заметив этого.
— Или наоборот, — возразила Анна, — беоты возмутятся, сочтут себя жертвами слишком долгого заблуждения и уничтожат без остатков всю эстетскую цивилизацию?
— Все возможно, дорогая Анна, решительно все возможно.
Анна взяла мою руку и обвила ею свои плечи. Взошла луна и разбудила серебристые облака. Под кормой “Аллена” с нежным шумом плескались мелкие волны. Аромат Анны, столь тонкий и знакомый, смешивался с благоуханием морской ночи. Я думал о поэме бедного Снэйка: “Ваш раскрытый рот — разверзшееся небо…” Медленно склонившись к этому рту, я мог бы вкусить полное блаженство, если бы в сердце не закралось смутное ощущение, что, скрытый завесой молчаливой ночи, нас подстерегает исполинский эстет.
Рей Бредбери
Удивительная кончина Дадли Стоуна
— Жив!
— Умер!
— Живет в Новой Англии, черт возьми!
— Умер двадцать лет назад!
— Пустите-ка шапку по кругу, и я сам доставлю вам его голову!
Вот такой разговор произошел однажды вечером. Завел его какой-то незнакомец, с важным видом он изрек, будто Дадли Стоун умер. “Жив!” — воскликнули мы. Уж нам ли этого не знать! Не мы ли последние могикане, последние из тех, кто в двадцатые годы курил ему фимиам и читал его книги при свете пламенеющего, исполнившего обеты разума?
Тот самый Дадли Стоун. Блистательный стилист, самый величественный из всех литературных львов. Вы помните, конечно, как вас ошеломило, сбило с ног, как затрубили трубы судьбы, когда он написал своим издателям вот эту записку:
Господа, сегодня, в возрасте тридцати лет, я покидаю свое поприще, расстаюсь с пером, сжигаю все, что создал, выбрасываю на свалку свою последнюю рукопись. На том привет и прости — прощай.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});