Еремей Парнов - Собрание сочинений в 10 томах. Том 7. Бог паутины: Роман в Интернете
— Твоя бабушка, моя мама, дружок…
Впервые профессор Ларионов увидел тень покойной жены, войдя на пронизанную летним солнцем веранду, где уже собралась за завтраком вся семья. Не хватало только Андрея, старшего внука. У него началась практика в каком-то почтовом ящике.
Тот день, 18 июня 1989 года, Антон Петрович выделил подробной записью в дневнике, где отмечались наиболее значительные события жизни.
Алевтина Степановна сидела на своем обычном месте — у самовара, окольцованного связкой баранок, следя, чтобы не перестоялись яйца, уложенные, словно в гнездо, на коронку, куда обычно ставится чайник с заваркой. Считалось, что они обретают особый вкус, сохраняя идеальную полужидкую консистенцию.
С тех пор как Алевтина Степановна умерла, а прошло уже три года, никто не готовил ему «пашот а ля бояр», как на то время называла она свой кулинарный изыск, и не грел баранки на посеребренной, увенчанной медалями груди старого баташовского самовара.
Дети — Антонида и Александр — жили своими домами и не часто навещали Антона Петровича, заметно постаревшего после «невозвратимой», как значилось в телеграммах соболезнования, утраты. Словно вообще можно что-то вернуть. Невозвратимо все, чего бы ни коснулась смерть, как само время невозвратимо.
Сперва Ларионов не поверил своим глазам. Споткнувшись о порог, он потерял равновесие и едва устоял, успев ухватиться за медную ручку застекленной двери.
— Ты чуть не хлопнулся, дедушка! — девятилетний Владик, всеобщий любимец и баловень, то ли с испугу, то ли просто от неожиданности, опрокинул недопитую чашку.
Антон Петрович зажмурился и с опущенной головой прошаркал к столу. Ощупью вцепившись в спинку венского стула, он разлепил дрожащие веки и встретил задумчивый и, как показалось, укоризненный взгляд Алевтины Степановны: видение не исчезло.
Видением, тенью или (там) призраком то, что он столь явственно различал, назвать было трудно. Видны были малейшие пятнышки на руках, родинка над верхней губой, морщины, даже коричневые крапинки на серо-зеленой радужке дорогих, до сердечной боли, озабоченно грустных и, как показалось, всезнающих глаз.
Вот она потянулась проверить, достаточно ли согрелись баранки, и, слегка обжегшись, схватилась за мочку розового на просвет уха и подула на пальцы. Такая щемяще незабываемая манера — легкий поворот головы и губы, дрогнувшие в улыбке.
Профессор Ларионов, видный археолог и антрополог, не мог и мысли допустить, что возможно посмертное существование.
«Спокойно, — приказал он себе, отстраненно регистрируя происходящие в мозгу процессы, — это бунтует подкорка. Проекция вовне. Такое случается. Видимо, подскочило внутричерепное давление и лопнул какой-то сосудик. Так и есть: головная боль, сильная тахикардия, холодный пот, подступающее удушье. Только бы не упасть!» — Он обвел сидящих за столом внимательным, все примечающим взором. Лишь где-то в самой глубине билось и рвалось наружу отчаяние.
Осознание собственной беспомощности, быть может и обреченности, казалось, придало сил. Ларионов понял, что никто, кроме него, не видит сидящую у самовара Алевтину Степановну. Безмолвный, посторонний как будто голос подсказал, что и самовара, за ненадобностью убранного в сарай, быть не должно, хоть он и стоял на измятом подносе, где под стершимся серебром явственно проступала латунь.
При мысли о том, что дети не замечают присутствия матери, а внук — бабушки, стало немного легче, но незажившая боль потери обожгла раскаленным железом. Он скорее готов был примириться с доподлинным призраком, чем с болезненной галлюцинацией, но вышколенный рассудок продолжал анализировать, выстраивая четкие логические цепи.
Пусть Владику дали какао, но Александр с женой Маргаритой пили из маленьких чашечек растворимый кофе — не чай из стаканов в мельхиоровых подстаканниках, как было при ней. Что-то не согласовывалось в общей картине, где проекция памяти так органично перекрещивалась с реальностью. Казалось, время приостановило свой размеренный ход, и все происходящее развертывается как при замедленной съемке.
Владик так и застыл с приоткрытым ротиком над своей опрокинутой чашкой, глядя, как на камчатной скатерти расплывается шоколадное пятно. Марго, кажется, одернула его: «Не умеешь вести себя», или что-то в этом роде. Она уже тянется за бумажной салфеткой, а Александр, занятый своими заботами, задумчиво катает хлебный шарик. Он наверняка пропустил мимо ушей восклицание мальчика, и ему невдомек, что отец вот-вот грохнется об пол.
Признаки тревоги проявила, кажется, одна Антонида, которую все теперь стали звать Тиной, как мать. Она привстала и протягивает руки, наклонясь над столом, но стол слишком широк, и она не дотянется, не успеет…
Антон Петрович не слышал, как испуганно вскрикнула дочь, он уже ничего не слышал и не видел вокруг. Поле зрения сузилось, как в бинокле, но с немыслимой четкостью прорисовывалось лицо жены и самоварная ручка с баранками. Все прочее было отрезано черной диафрагмой.
— Я умираю? — спросил — или только подумал? — Антон Петрович.
— Non, non, mon cher[7], — покачала головой Алевтина Степановна, сохраняя все ту же, едва обозначенную улыбку.
— Возьми меня с собой, Тина! — выкрикнул он на последнем пределе сознания и, выпустив выскользнувший из-под рук стул, рухнул на середину стола и сполз вниз под звон разбитой посуды. Он еще успел увидеть вспышку немыслимой яркости и расходящееся вокруг Тины сияние. Ее образ побледнел, наполнился мягким ласковым светом, затем обрел прозрачность и совершенно истаял в радужной разгранке лучей.
— C’est impossible[8], — донеслось до него за мгновение до полного забытья.
Когда доходило до жизненно важных вопросов, жена переходила на французский, и на то были свои причины. Он тут же умолкал и делал все, как она считала нужным. И эти последние — во сне или наяву? — слова, как приказ, подлежащий беспрекословному выполнению, помогли Ларионову выжить.
Очнувшись у себя на постели, после того как приехала и отбыла неотложка, а Александр сгонял на своей «Волге» в Москву за доктором Нисневичем, Антон Петрович вспомнил все до мелочей, но первой произнесенной им фразой была именно эта.
— Что невозможно? — Нисневич наклонил мясистое, заросшее волосами ухо.
— Все, — язык ворочался с трудом, левая щека онемела. Вероятно, сказывалось действие инъекций. Пахло лекарствами, но не сильно. Обоняние тоже как будто бы притупилось. — La mort est secourable et la mort est tranquille,[9] — по щеке поползла одинокая слеза.
— Что он говорит? — поморщился врач, повернувшись к стоявшим у изголовья родственникам. — Mort?.. Вы доживете до ста, голубчик!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});