Брайан Олдисс - Освобожденный Франкенштейн
Ах, Мэри, Мэри Шелли, ты была — и остаешься — для меня дороже всех женщин на свете; и однако же, то, что оказалось тогда возможным, стало таковым только потому, что в этом мире мы были не более чем призраками — или нам так представлялось — и вряд ли менее чем призраками друг для друга.
Но надежный швейцарский мир призраком не был, не прекращала и Солнечная система неуклонно прокладывать путь через межзвездное пространство — несмотря на все, что говорила Мэри, несмотря на то, что мы совершенно позабыли о времени, солнце отвернулось от створок нашего окна, младенец проснулся и заплакал; и вот, одарив меня томным взглядом, Мэри тщательно оделась и спустилась вниз. Помню, как освещало ее платье всю лестницу, отбрасывая на стены, пока она спускалась, падающие на нее солнечные лучи.
Я спустился следом за ней. Мы двигались словно в церемониальном танце, все время соотнося наши движения друг с другом. Из взятого на кухне ковшика она дала Уильяму немного молока. Он его выпил, она покачала малыша на коленях; почти сразу же глаза его снова закрылись, и он опять заснул; Мэри положила его обратно в колыбель. Теперь все ее внимание излучалось только на меня. Взявшись за руки, мы произнесли имя, которое соединило нас: Франкенштейн.
10
Вот что она рассказала, когда я спросил, как ей пришло в голову написать свой роман.
— Поначалу это был ужасный рассказ в духе миссис Радклиф. Как-то вечером на вилле Диодати Полли — доктор Полидори, который вчера предстал перед тобой в самом неприглядном виде, — принес нам сборник рассказов о привидениях и прочел вслух самые страшные из них. Шелли сам не свой от таких тем, да и Альбе тоже — ему особенно по душе истории про вампиров. Я только прислушивалась к их разговору.
Никак не могу решить, то ли я нравлюсь Альбе, то ли он просто терпит меня ради Шелли…
Полидори решил устроить соревнование — чтобы каждый из нас написал по жуткой истории. Они все трое тут же принялись за дело, хотя Шелли слишком нетерпелив для прозы. Начать никак не могла только я. Думаю, я была слишком застенчива. Или же слишком честолюбива. Мне претило изобретать ручные ужасы в духе Полидори. Я жаждала великого замысла, который обращался бы к таинственным страхам нашей натуры. Меня всегда мучили кошмары, и поначалу я собиралась воспользоваться одним из них, полагая, что сновидения питаемы некоей внутренней истиной и что в самом их неправдоподобии кроется нечто внушающее больше доверия нашей внутренней сущности, чем такая прозаичная дневная жизнь.
Но в конце концов меня вдохновил разговор поэтов. Уверена, что вы знаете и чтите в ваше время имя доктора Эразма Дарвина. Его «Зоономия» должна навсегда остаться в памяти — как из-за своих поэтических достоинств, так и из-за замечательных размышлений о происхождении существ. Шелли всегда подчеркивает, что многим обязан покойному доктору. Они с Байроном обсуждали опыты и размышления Дарвина о будущем и о возможности оживления трупов, если их не коснулось разложение, при помощи электрошока. Байрон сказал, что понадобится сразу несколько небольших машин, чтобы одновременно привести в действие все жизненные органы — машина для мозга, сердечная машина, почечная машина и так далее. А Шелли заявил на это, что можно использовать одно большое устройство с многочисленными приводами, каждый из которых обладает необходимыми для данного органа особенностями. Они продолжали развивать свои идеи, а я отправилась в постель, обдумывая все это.
Я слушала их совершенно зачарованной, как со мной было однажды в детстве, когда я, совсем маленькая девочка, спряталась за диваном своего отца и услышала, как Сэмюэль Кольридж читает свою поэму о Старом Мореходе.
Той ночью меня посетил кошмар!
Я видела, что Шелли неотступно преследует мысль о том, будто в поисках секретов жизни необходимо наведываться в склепы, но эти отталкивающие размышления о машинах никогда не приходили ему раньше в голову.
Когда я заснула, мне приснился сон — и в этом сне был рожден Франкенштейн. Я увидела натужно пыхтящую машину, провода, бегущие от нее к чудовищной фигуре, вокруг которой в нервном возбуждении бесшумно сновал ученый. Вскоре покрытая бинтами фигура села. Тут ученый, который доселе изображал из себя Господа, ужаснулся изделию рук своих, как и Всевышний, сотворив нашего всеобщего прародителя Адама, хотя у него и не было на то стольких оснований. Он бросается вон из комнаты, отрекаясь от власти, которой домогался, в надежде, что тварь постигнет упадок и разложение. Но той же ночью, пока он спит, тварь появляется у него в комнате, срывает полог его кровати — вот так! — и он с содроганием просыпается и ощущает на себе ее ужасный взгляд, видит вытянутую в поисках его горла руку!
Как ты можешь себе представить, я тоже пробудилась с содроганием. На следующий день я принялась записывать свой сон, как поступил в свое время Хорас Уолпол со своим сновидением об Отранто. Когда я показала первые страницы Шелли, он настоятельно посоветовал мне сделать повествование более пространным, подчеркнуть и рельефней выделить главную идею.
Этим я и занималась, вплетая попутно в свое повествование некоторые из принципов поведения, восходящих к моему прославленному отцу. Пожалуй, я многим обязана его роману "Калеб Уильяме ", который с дочерним тщанием прочла несколько раз. Мое несчастное существо не похоже на своих предшественников — череду мрачных теней. Оно обладает внутренней жизнью, и самое красноречивое утверждение о его невзгодах отлито в годвиновскую фразу:
«Я злонравен, потому что несчастен».
Вот некоторые из причин, побудивших меня писать. Но куда важнее некая побуждающая сила, которая подхватывает меня, когда я пишу, так что я уже перестаю понимать, что придумываю дальше. Я, похоже, одержима этой историей.
Подобная ее власть лишает меня покоя, вот почему я на несколько дней отложила рукопись.
Она откинулась назад, глядя в низко нависающий бесцветный потолок.
— Это странное чувство, по-моему, никто из писателей о нем не упоминает. Возможно, оно проистекает из ощущения, что я неким образом предсказываю ужасную катастрофу, а не просто рассказываю историю. Если ты из будущего, Джо, ты должен честно мне сказать, произойдет ли эта катастрофа.
Я заколебался, прежде чем ответить.
— Ты права в предчувствии обреченности, Мэри. В этом ты опережаешь свой век — моя цивилизация давным-давно загипнотизирована идеей Немезиды.
Но вернемся к твоему вопросу. Славой твой роман — когда ты его закончишь — во многом будет обязан своей аллегорической насыщенности. Аллегория эта сложна, но, кажется, в основном связана с тем, как Франкенштейн, символизирующий науку как таковую, стремясь отлить мир в новых, лучших формах, вместо этого оставляет его в худшем, чем было до него, положении.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});