Дело совести (сборник) - Блиш Джеймс Бенджамин
Он поспешно отвернулся и прошагал к широкой стеклянной западной стенке лаборатории, сквозь которую открывался вид на город с тридцать четвертого этажа — высота не ахти какая, но для Руис-Санчеса более чем достаточная. Грохочущий, затянутый жаркой дымкой девятнадцатимиллионный мегалополис, как обычно, вызвал у него отвращение (даже более, чем обычно — после долгого лицезрения тихих улочек Коредещ-Сфата). Единственное, что хоть немного утешало: четкое осознание, что остаток жизни ему провести не здесь.
В некотором смысле, Манхэттен все равно являл собой не более чем реликт — как в политическом плане, так и в физическом; исполинский многоглавый призрак, явленный с высоты птичьего полета. Осыпающиеся остроконечные громады на девяносто процентов пустовали, причем круглые сутки. В любой момент времени большая часть населения (как и любого другого города-государства — из тысячи с лишним, разбросанных по всему Земному шару) пребывала под землей.
Подземные поселения существовали на полном самообеспечении. Энергию давали термоядерные электростанции; пищу — сельхозцистерны и тысячемильные светящиеся пластиковые трубопроводы, по которым обильно перетекала, неустанно разрастаясь, водорослевая суспензия; запасов пищи и медикаментов в гигантских холодильных камерах хватило бы, в случае чего, на десятилетия; вода прокручивалась по абсолютно замкнутому циклу, сберегавшему каждую каплю канализационных вод или атмосферной влаги; а воздушные фильтры были в состоянии справиться как с газами, так и с вирусами, и с радиоактивной пылью — или со всеми тремя одновременно. От какого-либо центрального правительства города-государства были равнонезависимы; каждый управлялся «администрацией потенциальной цели», функционирующей по образцу портового самоуправления прошлого века — от которого та, понятное дело, свое происхождение и вела.
К переделу Земли привела международная «гонка убежищ» 1960–1985 годов. Гонка атомных вооружений, начавшаяся в 1945-м, через пять лет по сути уже завершилась; гонки ядерных вооружений и межконтинентальных баллистических ракет заняли каждая еще по пять лет. Гонка убежищ затянулась гораздо дольше, и не потому что для завершения ее требовался некий научный или технологический прорыв — как раз наоборот, — а лишь из-за объема строительных работ.
Хотя на первый взгляд гонка убежищ представлялась делом сугубо оборонительного толка, она приобрела все характерные черты классической гонки вооружений — поскольку любая отстающая держава напрашивалась на немедленное нападение. Но разница все же была. Гонка убежищ стартовала, когда пришло осознание: угроза ядерной войны не просто неотвратима, она абстрактна; война может разразиться в любое мгновение, но если в любой данный момент не разразилась, значит, жить под дамокловым мечом еще, по меньшей мере, век, если не все пять. Таким образом, гонка была не просто изнуряющей, но и в высшей степени долгосрочной…
И как любая гонка вооружений, эта к концу также изжила самое себя — в данном случае из-за того, что затевавшие ее слишком уж надолго загадывали. Катакомбная экономика распространилась по всему миру — но до конца гонки было еще далеко, когда появились признаки, что долго жить при такой экономике выше человеческих сил; какие там пятьсот лет — сто бы продержаться. Первым таким признаком явились Коридорные бунты 1993 года; первым — но далеко не последним.
Бунты наконец дали ООН долгожданный предлог установить действенное наднациональное правление — учредить жизнеспособное мировое государство. Бунты дали предлог, а катакомбная экономика и неоэллинистическая фрагментация политической власти — средство.
Теоретически это должно было решить все. Ядерная война между участниками такого конгломерата стала маловероятна; угроза сошла на нет… но катакомбная экономика-то никуда не делась. Экономика, на создание которой ежегодно расходовалось двадцать пять миллиардов долларов, и так двадцать пять лет. Экономика, оставившая на лице Земли неизгладимый отпечаток миллиардами тонн бетона и стали, и на милю с лишним вглубь. Историю вспять не повернешь; Земле суждено быть мавзолеем для здравствующих, отныне, присно и вовеки веков; надгробья, надгробья, надгробья…
Мир терзал барабанные перепонки Руис-Санчеса далеким звоном. Подземный город грохотал на басовой, инфразвуковой ноте, и стекло перед священником вибрировало. В звуковую ткань вплеталось зловещее, беспокойное скрежетанье — отчетливей, чем представлялось Руис-Санчесу когда-либо раньше, — будто бы пушечное ядро бешено мотало круги по скрипучему, в щепу измолотому деревянному желобу…
— Кошмар просто, — прозвучал из-за спины голос Микелиса. Руис-Санчес удивленно оглянулся на долговязого химика — удивленный не столько тем, что не слышал, как тот вошел, сколько тем, что Майк снова с ним разговаривает.
— Кошмар, — согласился он. — А я — то уже боялся, это у меня одного чувствительность обострилась после долгой отлучки.
— Очень может быть, — сумрачно кивнул Микелис. — Я тоже отлучался.
Руис-Санчес мотнул головой.
— Нет, по-моему, действительно кошмар, — сказал он. — Заставлять людей жить в таких невыносимых условиях… И не в том только беда, что девяносто дней из ста приходится торчать на дне колодца. В конце концов, они-то думают, будто живут на грани тотального уничтожения, и так каждый Божий день. Мы приучили думать так их родителей — иначе кто бы стал платить налоги на строительство убежищ? Ну и, разумеется, дети впитали это убеждение с молоком матери. Бесчеловечно!
— Да? — произнес Микелис. — Вообще-то, человечество всю дорогу жило на грани — до Пастера. Кстати, когда это?..
— Тысяча восемьсот шестидесятые, совсем недавно, — ответил Руис-Санчес. — Нет, сейчас все совершенно иначе. Эпидемии — штука такая… кое-кто все-таки выживал; но для термоядерных бомб несть ни эллина, ни иудея. — Он невольно поморщился. — Буквально несколько секунд назад я поймал себя на мысли, что висящая над нами тень тотального уничтожения не просто неотвратима, но абстрактна; это я делал из трагедии бурлеск; до Пастера смерть была как неотвратима, так и всеприсуща, и неминуема, и повсеместна — но никак не абстрактна. В те дни только Господь был неотвратим, вездесущ и абстрактен, все сразу, и в этом была их надежда. Сегодня же вместо Господа мы дали им смерть.
— Прошу прощения, Рамон, — проговорил Микелис, и костистое лицо его внезапно затвердело. — Ты прекрасно знаешь, в таких вопросах я тебе не оппонент. Один раз я уже обжегся. Хватит.
Химик отвернулся. Лью, смешивавшая за длинным лабораторным столом физрастворы различных температур, рассматривала на свет градуированные пробирки и косилась на Микелиса из-под полуприкрытых век. Стоило Руис-Санчесу глянуть на нее, она тут же отвернулась. Он так и не понял, поймала она его взгляд или нет; но пробирки в опущенной на стол подставке звякнули.
— Прошу прощения, забыл представить, — произнес священник. — Лью, это доктор Микелис, коллега-комиссионер по Литии. Майк, это доктор Лью Мейд, она будет пока заботиться о сыне Штексы — ну, под моим когда более, когда менее чутким руководством. Она один из лучших в мире ксенозоологов.
— Добрый день, — сумрачно сказал Майк. — Значит, вы со святым отцом как бы in loco parentis[23] нашему литианскому гостю. Серьезная, я бы сказал, ответственность для молодой женщины.
Иезуит ощутил совершенно нехристианское желание дать химику хорошего пинка; правда, особой язвительности в голосе Микелиса не слышалось. Девушка же только опустила взгляд, поджала губы и со свистом втянула воздух.
— Ah-so-deska[24], — еле слышно донеслось от нее.
Микелис вскинул брови, но через секунду — другую стало очевидно, что больше он не услышит от Лью ничего, по крайней мере сейчас. Негромко, с явным смущением хмыкнув, он развернулся к священнику; тот как раз старательно стирал с лица улыбку.
— Пардон, спорол, — с унылой усмешкой сказал Микелис. — Похоже, правда, до изучения правил хорошего тона ближайшее время руки так и не дойдут. Сперва надо с миллионом хвостов всяких разделаться. Как по-твоему, Рамон, когда ты уже сможешь оставить сына Штексы на попечение доктора Мейд? Нас попросили оформить открытый вариант доклада по Литии…