Сэмюэль Дилэни - Пересечение Эйнштейна (сборник)
Люди расступались перед ними.
— Доброе утро, сестры.
Сестры кивали и улыбались, возможно потому, что время было послеполуденное. Они шли прямо, скользя и скользя.
Он попытался втиснуть ритм их ходьбы в свою музыку. Бросил взгляд вокруг, поспешил дальше, растягивая звуки все сильнее и сильнее; торопился, перешел, наконец, на бег, и каждая нота длилась полквартала.
На бегу свернул за следующий угол.
И весь его воздух с шипение вышел сквозь стиснутые зубы.
Ладонь мужчины поднялась к верху, а кончики пальцев остались на мостовой, выписывая на ней влажные линии, а потом он перевернулся, демонстрируя большую часть раны. Стоящий покачивался и потел. Когда женщина на другом углу принялась кричать «Божежмой! Божежмой, помоги-и-ите!», стоящий человек побежал.
Он смотрел как тот бежит, и вскрикнул, немножко, дважды.
Человек на земле что-то бормотал.
Некто бегущий оттолкнул его, и он отступил назад, с другим звуком; затем он тоже побежал, и то, что начиналось музыкой, теперь стало воем. Он бежал до тех пор, пока не пришлось перейти на шаг. Он шел до тех пор, пока не пришлось прекратить петь. Тогда он побежал снова: ободранным горлом он снова завыл.
Один раз он пробежал мимо кучки небритых мужчин; один из них показал на него, но другой вложил бутылку в руку, шелушащуюся лиловым.
Он бежал.
Он кричал.
Он срезал угол через лес. Бежал еще.
Он бежал по широкой улице, укрытой тесьмой вечера. Фонари включились словно ожерелья-близнецы, внезапно развернутые кем-то вдоль проспекта, транспортного потока и тормозных огней в середине. Он закричал пронзительно. И бросился с улицы прочь, потому что люди смотрели.
Это улица была более знакомой. Шум саднил у него в горле. Пронзительные огни в глаза; живые изгороди запятнаны темнотой. И теперь он ревел...
— Да господи боже!..
Он влетел в ее объятия с разбегу! Мать, и он попытался обнять ее, но она отстраняла его.
— Где ты был? Что с тобой такое, если ты кричишь на улице вот так?
Рот его сомкнулся. Звук, предназначенный оглушить, воздвигнулся между зубами.
— Мы тебя чуть ли не пол дня ищем!
Ничего не вырвалось. Он часто дышал. Он взяла его за руку и повела.
— Твой отец... — который как раз заворачивал за угол... — приезжает домой впервые за две недели, и ты решаешь сбежать!
— Вот он где! Где ты нашла его! — и отец рассмеялся, и это было хоть каким-то звуком. Но чужим.
Они приняли его ворча, и с любовью. Но гораздо ярче была та жгучая энергия, которую он не мог высвободить. Желая кричать, он молчал, грыз костяшки пальцев, основания ладоней, кутикулы, и то, что осталось от ногтей.
Эти нетронутые воспоминания помогали мало, изобилуя лакунами. И все равно, он восстал из них успокоенным.
Он рыскал над ними в поисках имени. Однажды, возможно, мать звала его через улицу...
Нет.
И воспоминание было отвергнуто:
Как могу я говорить, что это и есть моя вожделенная одержимость? (Они не гаснут постепенно, ни те здания, ни эти) Скорее уж то, что мы считаем реальностью, выгорело на невидимой жаре. То, чем мы озабочены, — иллюзорней. Я не знаю. Вот так вот просто. В сотый раз, — я не знаю, и не могу вспомнить. Я не хочу снова болеть. Я не хочу болеть.
Эта окаменевшая ухмылка?..
Только не на тех львах, меж которых он шел прошлым вечером с Тэком.
Смутно он думал, что брел в сторону реки. Но каким-то образом случайность, а может память тела, привела его обратно в парк.
Сразу за входом трава была пепельно-бледной; потускневшие деревья лесом укрывали вершину.
Он провернул указательный палец в ноздре, сунул его в рот ради соленого, затем рассмеялся и прижал ладонь к каменной челюсти; двинул рукой. Между пальцев мелькнуло пятно. Небо — он рассмеялся, вздёрнув голову — не казалось бесконечно далеким; мягкий потолок скорее — в каких-то обманчивых двадцати, ста двадцати футах. О, да, смех это хорошо. Его глаза наполнились слезами и небом, затянутым дымкой; он двигал рукой по выщербленной челюсти. И когда отнял ладонь от густого брайля, дышал тяжело.
Ни одного стремительного порыва ветра над этой травой. Его дыхание было слабым, хриплым, предполагающим мокроту, затруднения, вены. Тем не менее, он рассмеялся.
Скульптор сделал дыры под глаза настолько глубокими, что дна их не было видно.
Он снова погрузил палец в нос, обсосал его, погрыз ноготь; отрывистый смешок, и он, повернувшись, прошел сквозь львиные врата. Так просто, подумал он, соотносить звуки с белым (возможно, чистый тон генератора звуковых колебаний; и другое, его противоположность, называемая белым шумом), черным (большие гонги, еще большие колокола), или основными цветами (многообразие оркестра). Бледно-серый это тишина.
Хороший ветер может пробудить этот город. По мере продвижения вглубь, здания позади него скрывались за парковой стеной. (Он размышлял, каким-таким злодеем был он усыплен) Деревья ждали.
Этот парк тянется на обломках тишины.
В его голове существовало несколько дюжин образов города. Он перемещался между ними медленно, неровно. В теле его поселилось уныние. Язык лежал во рту подобно червю. Дыхание в полости имитировало ветер; он прислушался к воздуху в своем носу, потому что больше слушать было нечего.
Его рука в своей клетке слабела, болтаясь отяжелённым цветком.
На утро после секса он обычно чувствовал себя снова вернувшимся к поеданию лотоса, впадал в эдакое переходно-мягкое состояние, вроде похмелья наизнанку, когда боль это все, что есть в мире, а тело исполнено зуда и благости. Запоздалое? Но вот же оно. Коммуна? Обдумывая, искать их, или избегать, он наткнулся на водяной фонтанчик.
Сплевывалось сгустками янтарного цвета со следами крови. Вода уносила их вон из галечного бассейна. Очередные были зеленоваты, но так же густы от крови. Вымытой из-под языка горечью он выпрыскивал воду сквозь зубы, и сплевывал и сплевывал, пока не стал сплевывать прозрачным. Губы покалывало. Ага, и стало получше.
Он пошел от фонтанчика прочь, вглядываясь в серое, в животе полегче, лезвия шепчутся у лодыжки. По ту сторону камчатного полотна сомнений и нерешительности ждала нежданная радость, подобная серебру.
Нечто... Он смог выжить.
Он взлетел на холм, счастливо не замечая ни сердца, ни кишечника, ни всех других частей беспокойного механизма. Эта мягкая, эта экстатическая серость, которую он рассекал, обмотанный ниспадающе-замкнутой цепью, пробуя на вкус сладкий дым, удерживалась на запыленной траве танцуя.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});