Александр Полещук - Эффект бешеного Солнца
Ирина Ильинична крепко сжала в руках сумочку. «Бежать, бежать, это все, это конец!» — пронеслось в голове.
— Да не извольте беспокоиться, — продолжал Ганюшкин. — Я вас не обижу. Это вы меня обижаете. И не смотрите так удивленно. Явиться на свидание к мужчине вооруженной, да за кого вы меня принимаете! А кинжальчик-то музейный, государственная собственность, — продолжал он медленно, вынимая из судорожно сжатых рук Ирины Ильиничны сумочку. Хоть и расписочку оставили, а нехорошо, не ожидал.
Ганюшкин коротко рванул сумочку из рук Ирины Ильиничны и нарочито медленно положил ее рядом с собой на скамейку.
— Мы ведь с вами, Ирина Ильинична, не просто знакомы, не просто. С супругом вашим, Василием Алексеевичем, не один день говорили. Незабываемые часы, могу сказать, провел. Хвалить не буду, видывал я и покрепче, но слаб человек пред испытаниями судьбы, слаб. Вот и я здесь с вами по той же причине.
— Отпустите меня, — сказала Ирина Ильинична. Ужас, сковавший ее в первое мгновение, постепенно ослабевал. Теперь он только был где-то в кончиках пальцев, все еще сжатых в кулаки.
— Отпустить? — серьезно спросил Ганюшкин. — Отпущу. Только дайте поговорить. Впервые за много-много лет. Ведь я все в дурачка играл. Кому пистолетик, кому аппаратик, кому болтик выточить — все ко мне. Перед друзьями ближайшими молчал. Годы молчал. Да и какие они мне друзья? Мне? Ах, Прокофий Иванович, да как это ты объективчик выточил, да как это ты пистолетик починил, преотлично! А я стажировался у Виккерса, у Круппа, мне сам Захаров руку жал! В Лондоне я слушал величайших артистов, и «быть или не быть» для меня звучит в ушах на языке Шекспира. Да лучше казнь, казнь, чем годы молчания, сплошного актерства, когда проснешься и думаешь: Кто ты? Человек, рожденный для радости своим ближним, или презренный раб вчерашних рабов и хамов? Еще вчера от одного моего взгляда зависела жизнь многих, а сегодня — таись, молчи, играй свою треклятую роль…
— Но живи, — вдруг сказала Ирина Ильинична.
— Да, живи! Живи, человек, пока живется. Я ведь и сейчас, Ирина Ильинична, могу расправиться с половинкой кабанчика, есть здоровье, есть. А сколько моих недругов там, — Ганюшкин указал рукой на подножье статуи. — Вот и сейчас… как мне хотелось поговорить с вами! Вы интеллигентная женщина, в другое время при других порядках я бы вам ручку целовал, сколько слов, сколько мыслей, а привык к другой шкуре. Привык… Не мои это руки, не мои… — Тут Ганюшкин потряс своими руками перед лицом Ирины Ильиничны, и она, воспользовавшись секундой свободы, вскочила на ноги. Ганюшкин с необыкновенным проворством вновь поймал ее за локоть и вернул на скамью.
— Ах, Ирина Ильинична, ну зачем вы стремитесь меня покинуть? Зачем? Да, я сейчас смешон, неприятен, но завтра, быть может, я приду сюда совсем другим.
— На белом коне въедете, ваше благородие?
— Может быть, а почему бы и нет? Вот у вас все страдальцы перед глазами, карточки перебирали с неким унтером, я ведь знаю, я все знаю… Есть у меня одна вещица, драгоценнейшая вещица, Ирина Ильинична. Чудо-зеркальце русской сказки — забавушка, не больше… Так мои страдания не на карточке, они здесь, внутри. Сколько нужно было мне перенести, выболеть, выстрадать, чтобы дождаться красного дня. Разумеется, красного в противоположном смысле, чем вы употребляете это слово.
Ирина Ильинична заинтересованно повернула голову.
— О, теперь вы никуда не уйдете, теперь вы меня не покинете! Заинтересовались… Что ж, любопытство погубило вашу прародительницу, и вам оно впрок не пойдет, Ирина Ильинична. Но вы молодец! Вы и такие, как вы. Уважаю, приятно это вам слышать или нет, уважаю.
— Приятно, — с вызовом сказала Ирина Ильинична.
— Если бы те, кто именовал себя священным воинством, опорой отечества, патриотами России, если бы они были хоть в тысячную долю так серьезны, так преданы делу, как ваши друзья!
— Вы и сейчас серьезный противник, — заметила Ирина Ильинична.
— Благодарю. Но я — один. А где все те, кто в трудную минуту спасал свои сундуки, кто пьянствовал без просыпу, кто рылся в барахле расстрелянных, кто променял первородство и честь спасителя отечества на чечевичную похлебку из большевистского котпа? Я был всегда другим. Да, был другим. Меня поразили когда-то слова: «Я злюсь, как идол металлический среди фарфоровых игрушек». Это было верно, это была истина, истина моя и горстки таких, как я. Ваши друзья расстреляли автора этих строк, но, вспоминая те кисельные души, из-за которых все погибло, я и сегодня злюсь, я и сегодня тот самый металлический идол, идол кованый; мятый, битый, катаный, но живой и с живой надеждой. Послушайте, Ирина Ильинична, я сообщу вам благую весть… Быть может, вас коробит мой вычурный тон, но поверьте, если немой впервые в жизни заговорит, то и его речь не будет звучать естественно. Я могу вам рассказать сегодня все, всю жизнь, ваша скромность для меня вне всяких сомнений, как всех, кто обитает здесь, под землей…
Мы расстались с вами давно. Я бежал в Зарбин в том же броневике, в котором был сам атаман, это ничтожество, вообразившее, что когда в руке плетка, то ума не надо. Не буду говорить, что встретило меня там, на чужбине. Кто успел наворовать, живо указали нам, заслуженному офицерству, что существует такая неприятная вещь, как бедность. Я опустится. Мне не хотелось идти ни телохранителем к какому-нибудь местному генералу, ни в услужение к японцам, хотя, поверьте, в выгоднейших предложениях не было недостатка.
И вот как-то ко мне явился монах, грязный и вонючий лама или что-то вроде, ободранный, нищий. У него была на голозе странная шапка, черная и высокая, как цилиндр. Он был забавен, этот монах… Но я почувствовал; вот она, удача. И не колеблясь, согласился на все, как пошел бы править службу огнем и мечом его императорскому величеству или его сыну, если бы ваши большевики сохранили августейшую семью. Он предложил мне вэрнуться. Вернуться, чтобы отыскать в глубине лесов нечто драгоценное. Я получил аванс. Но не подумайте, что я продался. О нет, другое, другое привлекло меня.
То, зачем я шел сюда, было несравненно важнее любых драгоценностей… Я пошел, я дошел туда, куда, казалось бы, никто не был в состоянии дойти, но волей обстоятельств из охотника я превратился в дичь и был пойман, и пудовой цепью прикован к железной болванке. Этакой дуре на десять пудов. И потекли годы, годы рабства.
— Как, здесь, у нас? — не выдержала Ирина Ильинична.
— Да, да, здесь… То, за чем я пошел, было рядом, но я сеял рожь, перетаскивая за собой эту трижды проклятую болванку, копал картофель, рубил дрова. Вот у меня на ноге, — Ганюшкин задрал левой рукой штанину и, вывернув руку Ирины Ильиничны, заставил ее посмотреть на темный след над краем башмака.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});