Андрей Лазарчук - Гиперборейская чума
Пятеро. Но Рифат уже, что называется, в контакте с ними, а значит, можно сказать: только пятеро. Они еще этого не знают…
А интересно: кто именно эти самые «они»?.. Если менты – должны представиться. Вот сейчас…
– Не ваше дело. Отойдите. В какой палате Батц?
Рифат как бы неуверенно выпрямился – а вот сестричка осталась, дура, сидеть. Остолбенела, бедняжка. И если я сейчас выкачусь, как собирался, на пол – то она будет закрывать мне по крайней мере троих из пяти, и именно тех, что возле Рифата…
Короче, вместо того чтобы появиться эффектно и в виде очень маленькой и быстро катящейся мишени, мне пришлось просто вставать, вытягивать руки и палить в голову тому гаду, который заносил автомат, чтобы садануть Рифату по почкам. И только после выстрела сестричка сложилась в колобок и укатилась под стол.
Так прозвучал первый выстрел этой войны.
А потом Рифат на миг стал как бы много выше ростом, и четверка, окружавшая его, разлетелась в разные стороны. На несколько секунд они про нас забудут… Движений Рифата я не уловил. Я их никогда не мог уловить, хотя на тренировках он старался прорисовывать все очень подробно.
В два прыжка я пересек холл – и аккурат попал бы под автоматную очередь, не подсеки Рифат меня под колени. Кто-то у них оставался на подстраховке, как же иначе… Меня крутануло по полу, и задницей вперед я въехал в палату. С потолка коридора посыпались осколки стекла и куски штукатурки.
Что меня поразило – никто не закричал.
Я мгновенно встал в проеме двери и, почти не высовывая носа, посмотрел в обе стороны коридора. Успел заметить лишь, что стул, на котором сидел сержант, пуст. За рифленого стекла дверью, ведущей на главную лестницу, что-то шевелилось. Мне показалось, что там не один человек, а больше. И тут – погас свет.
На несколько секунд стало безнадежно темно. Потом очень робко обозначились окна в холле… А потом кто-то из сбитых Рифатом пришел в себя – не до конца, конечно, а так. Я услышал шепелявую ругань, короткий лязг затвора – и ударила очередь!
Все заполнили какие-то немыслимые, просто-таки голливудские полотнища пульсирующего огня. Грохот – или рев? – был неимоверный какой-то, просто чудовищный. Не знаю, почему мне так показалось. Словно раньше никогда не слышал автоматной стрельбы…
Наверное, с испугу я пальнул прямо в эти вспышки. Даже два раза.
И тут же бросился вслед за собственными пулями.
Автомат я ухватил за ствол, рванул в сторону. Рукояткой револьвера саданул куда-то наугад и услышал звонкий хруст. Вырвал трофей из обмякшей руки и рванул через коридор.
– Фантомас!
– Здесь, не вопи… Постой-ка…
Послышался звук волочения и сдавленная ругань.
– Прикрывай коридор, – велел он мне.
Лежа, я чуть высунулся. Ни на глаза, в которых все было лилово, ни на битый слух большой надежды не было, но все же какую-то грубятину я уловить наверняка мог. Так вот: грубых звуков не было. Движения будто бы тоже. Несколько секунд. А вот потом начался бедлам…
К чести наших больных никто не выскакивал в коридор. Но как они кричали! И что они кричали! Под такой звуковой завесой к нам неуслышанной могла подъехать танковая колонна.
На стену передо мной лег тусклый дрожащий желтый отсвет, и я догадался, что это Рифат подсвечивает себе зажигалкой.
– Ах, вот как… – только и успел сказать он, как за нашими спинами вдребезги разлетелось стекло! И тут же с котеночьим писком в меня ткнулась сестричка.
Все в такие секунды делается само. Уж как сложится, так сложится. Я схватил ее под мышку и бросился опять через коридор – все в ту же палату. Бежал, как во сне, как сквозь мед: медленно и вязко. Упал сам, уронил ее, оттолкнул…
Граната разорвалась ослепительно. Хорошо, что я смотрел не в ту сторону, – и все равно на сетчатке буквально выжгло: белые стены; черный провал окна палаты – та его часть, что над белыми занавесками; белые сверкающие прутья кроватных спинок; белые лица с черными провалами ртов… Через несколько мгновений это превратилось в негатив.
И вдруг до меня дошло, что я остался один. В смысле – без Рифата.
Потому что сидел Рифат ближе к окну, и деться от разрыва ему было попросту некуда.
ГЛАВА 7
Ираида мотала на ус.
Детство Антона Григорьевича Чирея было покрыто мраком неизвестности. Он не помнил ни места своего рождения, ни родителей, и бойцы Стального бронеавтомобильного дивизиона имени вождя восставших рабов Спартака даже несколько месяцев считали мальчика глухонемым – после того как вытащили его, совершенно невредимого, из пылающего тифозного барака. Понятно, что всяческие суеверия и бойцы, и комиссар Правдин отметали как контрреволюционные измышления, но к мальчику относились весьма уважительно, поскольку на войне везучесть ценится выше смелости, и к везучим старались льнуть. И когда мальчик внезапно заговорил, бойцы даже сочли это какой-то порчей.
Впрочем, как раз к этому времени комиссар Правдин был отозван в Москву, чтобы продолжить важную партийно-организационную деятельность, от которой его оторвали по антиденикинской мобилизации; к мальчику же он успел привязаться… Так Антон оказался в Москве, в большой белой холодной квартире на Остоженке. Мебели почти не было, зато одна комната была почти до потолка завалена старыми книгами, которыми намеревались топить зимой голландку. Правдин неделями пропадал в Кремле, и мальчиком занималась его жена, пожилая бездетная бестужевка, и теща, непрерывно ворчащая старуха с клюкой.
Неожиданно для себя Правдин оказался замешан в каком-то заговоре и без особой жестокости расстрелян в подвале страхового общества «Россия». Разумеется, жена его оказалась в курсе дел заговорщиков…
Мальчика, однако, не тронули. Равно как и старуху. Равно как и запас «дров».
В двадцать втором юное дарование, изучившее в эти голодные судорожные годы тензорное счисление, теорию относительности Эйнштейна и язык суахили, было представлено Ленину. Разговор длился часа два и касался как семейно-бытовых тем («…папа расстрелян, а мама в чека. – Долго Ильич утешал паренька…»), так и судеб науки и человечества. О трудах самого гения революции Антон Григорьевич отозвался сухо. Дальнейшую судьбу необыкновенного ребенка партия вверила рыцарю революции железному Феликсу. Специально для Антона Григорьевича была срочно организована небольшая, на тридцать коек, колония. Равных ему не было, но все же контингент подобрался вполне приличный. В эту колонию любили водить иностранцев.
До семнадцати лет Антон Григорьевич превзошел четыре университетских курса, потом способность его к обучению резко пошла на снижение, и в девятнадцать лет он был уже скорее туповат, чем гениален. Однако же набранный научный багаж и твердая память позволяли ему еще долго держаться на острие познания.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});