Зиновий Юрьев - Тонкий голосок безымянного цветка
Я поймал себя на том, что впервые мысленно назвал Безымянку и братьев иллюзией. Значит, внутренне я уже сдался. Нет, Джордано Бруно из меня не получился. И на костер меня не надо тащить, дорогие мои инквизиторы. Я покладистее этого итальянца. Достаточно было моей копьеметательнице погрозить мне пальчиком, достаточно двум самоуверенным молодым людям в халатах завести меня в лабораторию и кивнуть на приборы, как я торопливо предаю своих зеленых друзей, бескорыстно спасших меня. Ах, эта привычка сценариста кивать головой и записывать в блокнотик взаимоисключающие замечания членов редсовета! Эта отработанная годами покладистость! Эта постоянная готовность к предательству своего замысла!
Я вставил ключ в дверь. Сейчас я подойду к растениям и спрошу их — прямо, в упор, живые ли они. Подойду со скептическим настроем настоящего ученого.
Я щелкнул выключателем. Ребята из лаборатории правы. Такое настроение у электронов или другое, а ток-то идет. И в трех из четырех лампочек моей убогой люстрочки зажегся свет.
Не раздеваясь, я подошел к растениям. Мне показалось, что листья братьей как-то съежились при моем приближении, а кивер Безымянки испуганно опустился.
— Ну что, друзья мои? Что скажете?
Они молчали. Я почувствовал, как откуда-то снизу, с самого дна желудка подымается во мне тяжкое раздражение.
— Молчите? — саркастически спросил я. — Ну конечно, у меня не то настроение. Я не так подошел к вам, и вы не удостаиваете меня чести. А может, вы все-таки три полудохлых растения и ничего более? Может, именно из-за вас мои нервы раздерганы и тянутся за мной обнаженными концами? Молчите, зеленые насаждения? — Дрянное мое раздражение торжествующе поднялось на поверхность и изошло сварливым монологом. — Я вам ничем не обязан. Я и так всю жизнь состою членом Общества друзей зеленых насаждений. Раз в год приходит активист из жэка и взимает с меня членские взносы. Так что совесть моя чиста. А ваша? Ах, вы так тонко организованы, вы замолкаете в присутствии этого крикливого хама! А что, если я сделаю еще шаг, возьму стебелек в руки и дерну? А? Что тогда, мои маленькие бедные зеленые друзья? Молчите?
Злоба рвалась из меня, как пламя из ацетиленовой горелки. Отличная, первоклассная злоба из отборных ингредиентов: в ней были и рассказы Нины о своих поклонниках, и унизительные ожидания ее звонков, и осознание своего особого места в ее жизни — после лаборатории, тренировок, косметики и стирки, но до телевизора. В ней, этой злобе, угадывались и три фильма по моим сценариям, которыми я не слишком гордился. В ней было недовольство собой, этим хнычущим тяжелым истериком, истязающим себя в вечном шахсей-вахсее. И — самое главное — в ней было предательство. Предательство верных друзей.
Я уже протянул руку, чтобы схватить горшок с Безымянной и трахнуть его о пол, но в последнюю долю секунды удержался.
Я плюхнулся в кресло. Все во мне трепетало. Теперь уже от глубочайшего отвращения к себе. Всю жизнь подымалась во мне откуда-то эта дрянь, словно я был подсоединен шлангом к какому-то навозному резервуару. Всю жизнь. Моя первая жена Катя была прекрасной женщиной: скромной, преданной, любящей. Мне казалось, что и я люблю ее. Я и скучал без нее. Даже сейчас, спустя одиннадцать лет, я иногда жалею, что расстался с ней. Но кто, кто заставлял меня с безжалостной сладострастной жестокостью замечать ее подлинные и мнимые слабости, смешные и трогательные маленькие привычки, что свойственны каждому человеку? И любопытна она, видите ли, как сорока, хотя я вовсе не уверен, что она похожа на сороку. И со всеми моими знакомыми, видите ли, она хотела дружить. И свет она забывала гасить за собой в уборной. И в кино ей все нравилось. И перед телевизором она засыпала. И во время сна она посвистывала, тихонько, деликатно, но посвистывала. И мать свою называла «мамочка». И Сашку воспитывала не так. Не то чтобы я знал как, но не так. И все это я ей, бедной, выговаривал. Зачем? Не знаю. Тогда не знал и сейчас не знаю.
А Ира, моя вторая жена? О господи, не дай воспоминаниям мучить меня…
Злоба вышла. Остались усталость, полынная тонкая горечь в сердце, глубокое недовольство собой. Наверное, я все-таки болен. Не нужно играть с собой в прятки. Я болен. Мои поступки часто нелогичны. Я страдаю. Или надо лечиться, или…
Я подошел. к окну и долго смотрел на темное старое кладбище, испуганно нахохлившееся в этот сырой, неуютный день.
12
— Здравствуйте, — сказал я, глядя на рыжие волосы с седыми корнями. Мне казалось, что я уже где-то видел эту склоненную над столом женскую фигуру в белом халате. — Я Сеньчаков. Сурен Аршакович Абрамян должен был…
— Да, да, Сурен Аршакович просил, чтобы я посмотрела вас. — Женщина сняла очки с толстыми стеклами, и близорукие ее глаза сразу стали домашними и беспомощными. Она осторожно помассировала пальцами веки, вздохнула и сказала:- Что же вы стоите, садитесь. Сурен Аршакович сказал мне…
Дверь кабинета приоткрылась, в щели показалась женская голова с унылым синим носом и пробасила:
— Екатерина Тарасовна, там сантехник…
— Вы же видите, Клавочка, я занята, — вздохнула Екатерина Тарасовна и встала из-за стола. Из-под халата видны были коричневые вельветовые джинсы.
— Простите, я сейчас вернусь.
— Ради бога…
Я тоже встал и начал рассматривать содержимое двух стеклянных шкафов. В них лежали аккуратные рукавицы, мужские сатиновые трусы, в каких играли в футбол во времена Бутусова и Селина, салфетки. В другом месте я бы, вероятно, долго думал, что бы эти вещи могли значить, но в кабинете главврача психдиспансера они явно демонстрировали достижения больных. Рукавицы в особенности были хороши. Может, и я научусь шить такие…
— Простите, — сказала Екатерина Тарасовна, входя в кабинет. — Голова просто кругом идет. Не одно, так другое. В подвале труба лопнула, два врача больны, хорошо, хоть с третьим не подтвердилось…
— Что не подтвердилось?
— Понимаете, дважды на одной неделе его видели на улице, когда он шел под руку с нашими больными женского пола.
— Это нельзя?
— Что вы, что вы! — испуганно замахала руками Екатерина Тарасовна. — Это категорически запрещено. Использование служебного положения. Мне рассказали, у меня сердце упало. Особенно одна из них, необыкновенно интересная девушка, красавица, умненькая… Я вызвала врача к себе, заперла дверь и говорю: «Яков Григорьевич, этого я от вас не ожидала. Вы прекрасный врач, у вас изумительная жена…» Он посмотрел на меня безумными глазами, и спросил: «Ну и что? Разве это нельзя совмещать?» Я устаю ужасно, нервы на пределе, сын спутался с какой-то проходимкой без московской прописки, а здесь сидит тридцатипятилетний человек и пытается неуклюже шутить. «Не острите! — завизжала я. — Я категорически требую, чтобы вы это немедленно прекратили!» — «Что именно? — спрашивает он меня. — Быть прекрасным врачом или иметь изумительную жену?» Я почувствовала, что вот-вот заплачу или тресну его по голове чернильным прибором. «Яков Григорьевич, вы шли под руку с…» И тут он начал смеяться. Какой-то неукротимый смех. Смеется, а на глазах слезы. «Я провожал их в метро, — наконец выдавил он из себя. — Они боятся. Типичная клаустрофобия». Мне стало нестерпимо стыдно. «И вы… — пробормотала я, — вы по своей инициативе тащились с ними в метро, провожали до дому?» Боже, как мы подозрительны друг к другу! Перебирая побудительные мотивы того или иного поступка, мы сразу автоматически отбрасываем благородные объяснения. — Екатерина Тарасовна еще раз громко вздохнула, снова сняла очки и помассировала веки. — Простите за жалобы. Теперь рассказывайте вы.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});