Игорь Николаев - 1919
Можно было, в отличие от бесконечного нытья Харнье, которого иногда хотелось убить всем взводом. Последние пять дней «Альфи» взял за привычку постоянно таскать с собой небольшой деревянный сундучок с веревочной ручкой на проволочных петлях и большим висячим замком. Откуда Альфред его взял, что лежало внутри — никто не знал, но Харнье вел себя так, словно там было чистое золото или по крайней мере свежая пара белья. Даже направляясь в уборную, гранатометчик прихватывал сундучок с собой, а во время сна подкладывал под голову вместо подушки. Для штурмовиков, презирающих воровство и предельно доверяющих друг другу, такое поведение было оскорбительным, иной на месте вредного лягушатника давно получил бы немало тумаков, но Харнье и на этот раз все сошло.
Примостив сундучок, Альфред развязал свой вещмешок, путаясь в завязках и тяжело вздыхая. Хейман молча наблюдал за ним. Наконец, веревка поддалась и Харнье одну за другой извлек на свет божий дюжину гранат, складывая их в ряд с такой осторожностью, словно это были не пустые оболочки, а настоящие «колотушки». Совершив эту ответственную процедуру, Альфред нервно оглянулся на свой сундучок, словно его могли украсть за эту минуту, а затем неожиданно цепко и внимательно взглянул вперед, туда, где метрах в пятидесяти виднелось наполовину вкопанное жестяное ведро. Он взял одну из гранат, взвесил в руке и неожиданно начал странный танец. Несколько секунд Харнье приплясывал на месте, то невысоко подпрыгивая, то приседая, переминаясь с ноги на ногу, а затем как испуганная индюшка резко и нелепо взмахнул руками. Спустя пару мгновений донеслось жестяное звяканье — граната попала точно в ведро. Альфред удовлетворенно вздохнул и нагнулся за следующим снарядом.
Именно за это его ценили и закрывали глаза за крайне неприятный нрав и скверные привычки — тщедушный и увечный эльзасец был прекрасным гранатометчиком. Несмотря на совершенно ненормальную манеру бросков, он всегда и везде попадал точно в цель. В бою он как правило сопровождал Гизелхера Густа, безошибочно разбрасывая свои смертоносные снаряды на звук, поражая невидимые окопы, амбразуры пулеметных точек и даже открытые люки бронетехники (для этого он и тренировался с ведром). А когда гранаты заканчивались, брал новые у молчаливого здоровяка Густа.
Хейман отвернулся. Каким бы ценным солдатом не был Харнье, очень уж он напоминал тощую нескладную птицу, тем более с этими взмахами…
Уже упомянутый Густ не экспериментировал с винтовкой и не удивлял точнейшими бросками. Он просто бегал. Бегал в полной выкладке, с двумя артиллерийскими парабеллумами, нацепив даже стальной нагрудник с сегментированным «подбрюшником» — всего килограммов двадцать общего веса, если не все четверть центнера.
С самого первого своего боя, когда его батальон бежал под шквальным пулеметным огнем к вражеским окопам, путаясь и повисая на колючей проволоке, Густ, тогда еще рядовой пехотинец, накрепко запомнил, что солдат силен настолько, насколько сильны его ноги. Можно быть скверным стрелком, можно не быть силачом (впрочем, последнее к нему явно не относилось), но именно сила ног и выносливость — вот то, что отличает хорошего, живого солдата от плохого и мертвого. Сын священника не был мастером на все руки, но он умел все понемногу, был силен и дьявольски вынослив. За все эти достоинства, да еще за фаталистический, сдержанный характер лейтенант Хейман и ценил его.
Сам лейтенант воспринимал войну как дурную игру судьбы и математической вероятности. Где-то за километры отсюда кто-то дергает спуск, и разрыв снаряда убивает шальным осколком твоего товарища или тебя самого. Это — случайность, которую нельзя предусмотреть, от которой нельзя защититься, и вся война есть мириады таких вот случайностей, подчиняющихся законам статистики. Рок, фатум и математика оставляли человеку крошечную вероятность выживания за счет собственных усилий и возможностей, но большинство не пользовалось даже этой крошечной лазейкой. Они позволяли своим эмоциям взять верх над разумом, забивая мыслительный процесс гневом, ненавистью, страхом, отчаянием. И с роковой неизбежностью просматривали, прослушивали, упускали знаки судьбы — шум подлетающего снаряда, вражеские команды, щелканье затвора противника, блеск снайперского прицела.
Густ же относился к войне как к работе, тяжелой, необходимой, но не более. Прочие рефлексировали, лепетали что-то про игры политиков, несправедливость мира, гигантского молоха пожирающего миллионы жизней. И погибали, убитые в первую очередь своими страхами и комплексами, а затем уже противником.
Вводная часть тренировки закончилась. Ветераны как следует размялись, подтянулись, новобранцы же пришли в такое состояние, когда усталость и умственное отупение вытесняют все посторонние мысли — наилучшее состояние для обучения искусству штурмовки. Искусству забыть о жизни и презирать смерть.
«Вот я и дома», — подумал Шетцинг и испугался собственных мыслей. Какой же это дом? Это полевой аэродром штурмовой авиации — ангары с самолетами, сборные домики для пилотов и обслуживающего персонала, несколько сараев-складов. И конечно же взлетные полосы, Шетцинг хорошо помнил, как они выделяются с воздуха — длинные коричневые ленты на зеленом фоне. Некоторые пилоты даже отпускали скабрезные шутки по этому поводу, но только не он.
Линия фронта уже несколько месяцев держалась без изменений, поэтому летчики забыли про палатки и временные пристанища, ныне они были удобно расквартированы. Рудольф доложился командиру, оставил скудный багаж в своем домике, достав лишь подаренный Рихтгофеном кубок. Теперь небольшой сосуд стоял строго посередине стола, неярко, но внушительно сверкая полированными боками.
Теперь следовало проверить самолет.
По пути ему встречались новые коллеги по штурвалу. Эскадрилья была недавно сформирована, люди еще плохо знали друг друга, были преувеличенно вежливы и относились друг к другу слегка настороженно. Это было нехорошо, в воздухе уже явственно запахло порохом новых сражений и несработанная часть рисковала большими потерями. Впрочем, с мрачным юмором подумал Рудольф, они в любом случае будут большими…
Здоровенный сарай, гордо именуемый «ангаром», с трудом вмещал огромный «боевик», иначе еще именуемый «штурмовиком». Самолет Шетцинга мирно стоял, прикрытый брезентовым полотнищем. Соседний аэроплан команда суетливых, поминающих гром и бурю техников выкатывала на свет божий, чтобы пристрелять пушки. На «Готе» (как привыкли называть машины такого класса) этот рядовой в общем-то процесс принимал увлекательную и даже захватывающую форму — разумеется, для стороннего наблюдателя. G.IVK нес помимо пары привычных пулеметов Парабеллума две двухсантиметровых пушки — одна курсовая, в носовой части для стрельбы вперед-вниз, другая позади, в вырезе кабины, для стрельбы назад-вниз. Из-за такого необычного расположения вооружения, чтобы пристрелять пушки самолет приходилось закатывать на специальный станок, поочередно приподнимая то нос, то тыльную часть. Многие пилоты просто пренебрегали процедурой, надеясь на удачу и зоркий глаз, но Шетцинг предпочитал не играть с судьбой, тем более, что боезапас к каждой пушке составлял всего лишь двенадцать зарядов.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});