Клиффорд Саймак - Почти как люди
— Я мог что-нибудь придумать, — сказал Оборотень. — Но, может быть, так лучше. Меня уже подозревали. И наверняка установили бы за мной наблюдение. Или заперли бы. А так мы, по крайней мере, на свободе.
— Если будем и дальше убегать, — возразил Мыслитель, — нас хватит ненадолго. Их слишком много — слишком много на этой планете. От всех не спрятаться. Невозможно уклониться от всех и каждого. Математически шансы так малы, что на них не стоит рассчитывать.
— У тебя есть какая-то идея? — спросил Охотник.
— Предлагаю превратиться в меня. Я могу стать бугром или чем-то незаметным, например камнем в этой пещере. Когда они заглянут сюда, то ничего необычного не увидят.
— Погоди-ка, — сказал Оборотень, — идея неплохая, но могут возникнуть осложнения.
— Проблемы?
— Ты должен был бы уже разобраться. Не проблемы, а проблема. Климат планеты. Для Охотника здесь слишком жарко. Для тебя будет слишком холодно.
— Холод — это недостаток тепла?
— Да.
— Недостаток энергии?
— Правильно.
— Трудно сразу запомнить все термины, — сказал Мыслитель. — Все надо разложить по мысленным полочкам, усвоить разумом. Однако я могу выдержать немного холода. А ради общего дела постараюсь выдержать много холода.
— Дело не в том, выдержишь ты или нет. Конечно, ты можешь выдержать. Но для этого тебе потребуется огромное количество энергии.
— Когда в тот раз я возник в доме…
— Ты мог воспользоваться энергоснабжением дома. Здесь же энергию брать неоткуда, разве что из атмосферного тепла. Но и его становится все меньше и меньше, так как солнце давно село. Тебе придется рассчитывать на энергию тела. Внешних источников нет.
— Теперь понятно, — сказал Мыслитель. — Но ведь я могу принять такую форму, которая позволит сэкономить энергию тела. Я могу удержать ее. При превращении вся энергия, которая сейчас останется в теле, перейдет ко мне?
— Думаю, что да. Какая-то часть энергии уходит на само перевоплощение, но, мне кажется, небольшая.
— Как ты себя чувствуешь, Охотник?
— Мне жарко.
— Я не о том. Ты не устал? Не испытываешь нехватку энергии?
— Нет.
— Будем ждать, — объявил Мыслитель, — пока они не подойдут почти вплотную. Затем превращаемся в меня, а я становлюсь ничем или почти ничем. Бесформенным комом. Лучше всего было бы растечься по стенам пещеры тонкой оболочкой. Но при такой форме я потрачу слишком много энергии.
— Они могут не заметить пещеру, — возразил Оборотень. — Могут пройти мимо.
— Нельзя рисковать, — сказал Мыслитель. — Я буду собой не дольше, чем это нам необходимо. Как только они пройдут, мы совершим обратное превращение. Если ты не ошибся в своих оценках.
— Попробуй, просчитай сам, — предложил Оборотень. — Все данные я тебе передал. А физику и химию ты знаешь не хуже меня.
— Данными я, может быть, владею, Оборотень. Но не навыком использовать их. Ни твоим образом мышления, ни твоей способностью к математике, ни твоим умением так быстро схватывать универсальные принципы.
— Прекращайте болтовню, — нетерпеливо оборвал их Охотник. — Давайте решать, что нам делать. Они проходят, и мы превращаемся обратно в меня.
— Нет, — возразил Оборотень, — в меня.
— Но у тебя же нет одежды.
— Здесь это не играет роли.
— А ноги? Тебе нужна обувь. Кругом острые камни и палки. И потом, твои глаза не приспособлены к темноте.
— Они совсем близко, — предупредил Мыслитель.
— Ты прав, — сказал Охотник. — Они спускаются сюда.
Глава 16
До начала ее любимой трехмерной программы оставалось пятнадцать минут. Элин дожидалась ее целый день, потому что Вашингтон наскучил ей. Элин уже не терпелось вернуться поскорее в старый каменный дом среди холмов Вирджинии.
Она села, взяла журнал и принялась бесцельно листать его, когда вошел сенатор.
— Чем занималась сегодня? — спросил он.
— Какое-то время следила за ходом слушаний.
— Неплохой спектакль?
— Очень интересно. Не пойму только, зачем ты извлек на свет это дело двухсотлетней давности.
Он усмехнулся:
— Ну, наверное, отчасти для того, чтобы встряхнуть Стоуна. Я не могу смотреть на его физиономию. Думал, у него глаза лопнут.
— Он почти все время только и делал, что сидел и сверкал ими, — сказала Элин. — Ты, я полагаю, доказывал, что биоинженерия — вовсе не такая новая штука, как считает большинство людей.
Он сел в кресло, взял газету и взглянул на яркие заголовки.
— Да, — ответил он. — И еще я доказывал, что биоинженерия возможна, что она уже применялась, и довольно искусно, два столетия назад. И что, однажды с испугу забросив ее, мы не должны трусить снова. Подумать только, сколько времени мы потеряли — двести лет! У меня есть и другие свидетели, которые достаточно убедительно подчеркнут это обстоятельство.
Он встряхнул газету, расправляя ее, и принялся за чтение.
— Мать улетела благополучно? — спросил он.
— Да, самолет поднялся незадолго до полудня.
— На сей раз Рим, не так ли? Что там, кино, поэзия?
— Кинофестиваль. Кто-то отыскал старые фильмы, конца двадцатого века, кажется.
Сенатор вздохнул.
— Твоя мать — умная женщина, — сказал он. — И способна оценить такие вещи, а я, боюсь, нет. Она говорила, что возьмет тебя с собой. Возможно, тебе было бы интересно посмотреть Рим.
— Ты же знаешь, что мне это не интересно, — ответила она. — Ты просто старый жулик: притворяешься, будто тебе нравится то, что любит мама, но тебе нет до этого никакого дела.
— Наверное, ты права, — согласился сенатор. — Что там по трехмернику? Может, я втиснусь в будку вместе с тобой?
— Тебе отлично известно, что места там вдоволь. Милости прошу. Я жду Горацио Элджера. Минут через десять начнется.
— Горацио Элджер? Что это такое?
— Ты бы, наверное, назвал это сериалом. Он никогда не кончается. Горацио Элджер — тот, кто его сочинил. Он написал много книг, давно, в первой половине двадцатого века, а может быть, еще раньше. Тогдашние критики считали, что это дрянные книжки, и, наверное, так оно и было. Но их читало множество людей, и, по-видимому, книги вызывали у них какой-то отклик. В них говорилось, как бедный парень разбогател, хотя все было против него.
— По-моему, пошлятина, — сказал сенатор.
— Вероятно. Но режиссеры и сценаристы взяли эти дрянные книжки и превратили в документ общественной жизни, вплетя в историю немало сатиры. Они чудесно воссоздали фон; декорации в большинстве своем относятся, я думаю, к концу девятнадцатого или началу двадцатого века. И не только предметный фон, но и социальный, и нравственный… Это были времена варварства, ты знаешь? В фильме человек попадает в такие положения, что кровь стынет…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});