Ольга Ларионова - Остров мужества
И тут ЭТО появилось. Просто, обыкновенно, как кино. Естественное явление чуда. Изображение, срезанное границами щели, — чуть подрагивающее, цветное, объемное, ничуть не фантастическое. Зал? Да, огромный зал, весь белый, окна эдак шесть на шесть, вдоль стен лиловые досочки приборных и распределительных пультов, сливающиеся в одну непрерывную полосу. И двое у проема двери. Старики.
Мануэль с безмерным удивлением смотрел на их чуткие, настороженные спины, он угадывал в них так хорошо знакомую ему самому утреннюю усталость после бессонной ночи, усталость, одурманивающую — для человека и обостряющую все чувства — для экспериментатора; усталость, святую и проклятую, потому что она берет тебя всего, целиком, и не оставляет тебе ничего, кроме твоей работы.
И тогда тот из двоих, что был выше и осанкой напоминал самого молодого из допотопных патриархов, положил свою стариковскую нелегкую руку на плечо своего собеседника и, наклонившись, пошевелил губами — звуков слышно не было, и оба они повернулись к Мануэлю, и он увидел их улыбки, и снова вспомнил самого себя и ребят из своей лаборатории после сумасшедшей ночи, когда все сделано и подходишь к окну и смотришь на новорожденное солнце, еще не вошедшее в полную яркость, и слабо улыбаешься, и легонько кружится голова, а утро уже не только в окне, оно в дверях, и к тебе бегут с новыми заботами — свеженькие, выспавшиеся лаборантки из соседних отделов; и на эти заботы снова не хватит дня. Выходило, что так и будет всегда, потому что там, за иллюминатором, уже бежала, словно повинуясь воспоминаниям Мануэля, девушка в розовом — непривычный цвет для спецкостюма; и, конечно, в руках у нее был запечатанный пакет — заботы, на которые этим старикам снова не хватит дня…
Все шло как надо, и главным в этом мире завтрашнего столетия было не великолепие не совсем понятного по своему назначению зала, не причудливые контуры многолепестковых антенн и даже не роскошные формы полностью восстановленной виллы, видной сквозь распахнутые настежь двери, — главным был привычный ритм работы, усталые улыбки ученых мужей и то, что все это существует, все это есть на белом свете, что мир не раскололся на куски и не рассыпался атомной пылью, и что-то еще, что-то новое, какая-то неведомая разумность наблюдаемого им мира…
…И тогда тот из двоих, что был выше и осанкой напоминал самого молодого из допотопных патриархов, положил свою стариковскую нелегкую руку на плечо своего собеседника и, наклонившись, проговорил, едва шевеля губами:
— Время, Нид.
И еще:
— Постарайтесь улыбаться, друг мой.
Они обернулись, и лица их были спокойны.
— Вот вам яркий пример того, как легко увидеть желаемое — даже если оно незримо. — Нид Сэами покачивал головой, и усмешка его относилась полностью к себе самому. — Мне кажется, что я угадываю контуры Машины — вон там, за ксирометром.
Доменик прикрыл глаза. Никогда бы не подумал, что лицо может так устать. Каждая клетка кожи. Каждая морщинка. Устать от улыбки.
— Нет, друг мой, вам показалось. Машина, принадлежащая другому времени, должна быть для нас невидимой. Но она здесь.
Они говорили, не боясь, что тот, кто минуту назад стал свидетелем их разговора, поймет их. Звуков он не слышал.
— Она здесь, — повторил Доменик, — неповторимая Машина Рекуэрдоса, гениальная Машина, сумевшая заглянуть в будущее… и ничего не понять. Она не просто из другого времени — она из другой эпохи. Эта Машина — трехмесячный ребенок, только учащийся видеть мир таким, какой он есть!
Нид Сэами пошевелил пальцами, но лицо его, лицо доброго тибетского божка, продолжало оставаться мудрым и безмятежным.
— Если бы трехмесячный ребенок увидел мир таким, каков он есть, — тихо возразил он, — ему не осталось бы ничего, как сойти с ума от ужаса перед бесконечностью вселенной и кратковременностью существования своего собственного «я». И тогда, чтобы загородить от него этот мир, взрослые вешают над его колыбелью яркую погремушку, которая заслоняет ему…
Они встретились взглядом, и слово, которое так избегают старики, повисло в воздухе.
— Они заслоняют бесконечность, — закончил вместо своего друга Доменик. — Хотя не кощунство ли говорить сегодня о бесконечности?
Нид Сэами покачал головой, по-прежнему улыбаясь, и улыбка его не была маской.
Певучий звук гонга раздался под сводом зала, долгий чистый звон и торопливый голос: «Разрешите войти?»
Они посмотрели друг на друга, и никто не решился ответить. Это было то самое, чего они ждали всю ночь, — два столбика цифр на типовом бланке для приема автоматических радиосигналов с дальних спутников. Именно сейчас.
— Это Тереза, — сказал Нид. — Задержать ее?
Доменик провел ладонью по лицу, словно проверяя, не исчезла ли его мудрая, чуточку высокомерная улыбка.
Улыбка была на месте.
— Пусть все идет своим чередом, Нид.
— «Девушка в розовом — ветка цветущей сакуры…» — напевно прочел Нид Сэами. — «Завещание Рекуэрдоса», токийское издание. Войдите, Тереза!
Девушка в розовом. Она пересекла зал, чуть наклоняясь вперед и украдкой оглядывая собственное отражение, скользящее у ее ног по черному блестящему полу.
— Последняя сводка с Плутона-дубль, как вы просили, доктор Неттлтон.
Доменик взял из протянутых рук пакет. Ежедневно четыре такие сводки поступают в этот зал. Чаще всего их записывает кибер-коллектор информации, реже — приносит кто-нибудь из девушек группы космической связи. Но никогда еще сводки внеземных автоматических станций не передавались в запечатанных конвертах. Тереза это знает, и в другое время она, может быть, и встревожилась бы, но сегодня все необычное допустимо, ведь нынче такой день, такой день…
Нид Сэами сложил маленькие ручки на груди, как он это делал всегда, когда обращался к женщине:
— Если позволите, Тереза, то я не желал бы Мануэлю Рекуэрдосу видеть кого-либо, кроме вас, и я смею надеяться, что именно вас он унесет в своих воспоминаниях, подобно лепестку вишни, хранимому между страниц записной книжки…
Тереза ослепительно улыбнулась, но эта улыбка предназначалась не маленькому старомодному Ниду Сэами с его восточной витиеватостью учтивых речей — это была улыбка для Рекуэрдоса.
— Благодарю вас, доктор Сэами, но сегодня такой день — двадцать седьмое мая, и все девушки Пальма-да-Бало одеты в розовое. Все до одной. Так что мало надежды на то, что Мануэль Рекуэрдос увидит именно меня.
Нид Сэами покачивал головой, и щелочки его глаз то закрывались совсем, то вспыхивали влажной черной искрой. Обрадовать Терезу? Сказать ей, что счетные устройства рассчитали появление Машины Рекуэрдоса с точностью до тридцати секунд и Мануэль уже увидел Терезу, именно ее, и он унесет в своих воспоминаниях ее образ, — «подобно лепестку вишни, хранимому между страниц записной книжки», — но в армейском госпитале недалеко от Орли, куда его доставят после катастрофы, он не успеет ни нарисовать, ни описать ее — он только скажет: «…и девушка в розовом…»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});