Николай Романецкий - Отягощенные счастьем
Да, подумала Мария, это я могу и могу очень чулково. Но неужели мама родила меня только для того, чтобы я помогала давно умершим и убивала живых!
— Прикончи ее сам.
— Но ты же знаешь, какое у меня тело. Пока я воткну в нее перо, она тысячу раз проснется и когти рванет.
— А может, после твоей попытки ничего больше и не потребуется. Она или просто испугается, или сшурупит, в чем прикол. И в том и в другом случае она тебя отпустит.
— Как бы не так!.. Она и раньше-то не шибко шурупила, а уж теперь от радости и вовсе что-либо соображать перестала. Впрочем, главное совсем не в этом. Как я ей в глаза посмотрю, когда она умрет?! Пусть я и не люблю мать, но убивать собственными руками не стану.
— Я убивать твою мать тоже не стану, — сказала Мария.
— Как же ей объяснить, что мне мое возвращение домой не нравится?
— Уйди на подзарядку и больше не появляйся.
— Если бы… — Голос Стефана стал печальным. — Мы же над собой не властны. Пока она этого желает, я снова и снова буду к ней возвращаться. Окажись я стариком, как твой дед, мне бы, может, и улыбалось, что я кому-то нужен. Даже в таком виде… — В голос вернулось ожесточение. — Но меня она и при жизни своими заботами достала!
— Тогда напиши ей письмо, — сказала Мария. — И отвали от меня! Я не стану грохать твою мать. И разбрасывать вещи у вас в доме больше не буду. Потому что это совсем не детские шалости, как кажется твоей матери.
— Погоди, Мария… — Стефан хотел продолжить уговоры, но она изгнала его из своего сознания.
А внизу две озабоченные своими детьми женщины уже прощались.
— Пойду я, — сказала старуха Норман. — Посмотрю, что он там за это время натворил. Знаешь, Гута, оказывается, еще есть для чего жить!
Мать закрыла за нею дверь. В доме вновь наступила тишина. Мария перевела дух и вернулась к учебникам. Тишина длилась минут пять, а потом раздался привычный командирский голос:
— Веточки корявые, куда это ты собрался? А ну-ка ложись!
— Мне надо, — сказал папа.
— Уж больно часто ты к ней бегать стал!.. Теперь-то я понимаю, почему она так желала, чтобы я отправилась в Зону.
— Ничего ты не понимаешь. И не поймешь никогда. Пусти!
— Не пущу!
— Пусти! Не к ней я.
— Тогда тем более не пущу.
— Пусти меня, сука! — взревел папа.
Послышался шум — похоже, что-то упало.
Хлопнула дверь. Потом загудел привод гаражных ворот, и заурчал двигатель старого «лендровера».
И тут мать закричала внизу заячьим голосом:
— Мари-и-и-я-а-а!
Мария выскочила из комнаты, ссыпалась вниз по лестнице.
Мать полулежала в прихожей, опираясь правой рукой об пол, а левой держась за грудь. Платье на груди было разорвано.
— Останови его, Мария! Останови отца, ради Бога! Ведь ты же можешь это сделать! Я знаю!
Когда тебе нужно, ты все знаешь, подумала Мария. Но я не властна над людьми. Потому что способность остановить человека — как и способность убить его — вовсе не равнозначна власти над ним. Гораздо важнее умение побудить его к действию. Или к мыслям.
— Могу. — Она принялась поднимать мать с пола. — Но разве это то, что отцу сейчас нужно?
— Да он же в Зону поехал! В Зону!!! Понимаешь ты это?
— Понимаю. Вставай. Смотри, синяк какой.
У Гуты задрожали губы, затряслись руки.
— Да будьте же вы прокляты, выродки! — сказала она. — Боже! За что меня судьба наградила таким мужем? За что дала дочку, которая родного отца спасти не желает? За что? Чем я провинилась перед тобой, Господи Всемогущий? Неужели тем, что любила их? Неужели тем, что всегда прощала мужа и всегда ждала его? Неужели тем, что захотела увидеть свою дочь обычным человеком?
На этот раз мама жалела не ее, Марию, а саму себя. И это оказалось еще большим влетом. Потому что от той привычной жалости ехала крыша, а от этой прихватило ливер. И сердечная боль оказалась гораздо страшнее головной. Потому что раньше хотелось плакать, а теперь захотелось умереть.
Мать жалела себя, а ее, Марию, ненавидела. Эта ненависть все и решила. В Марию неудержимо хлынули силы.
Сон пришел мгновенно.
Она стояла в «белой яме», перед тем самым «надувным шариком», который так и не сумел сделать из Мартышки Марию. Да, он как бы наградил Мартышку клевой мордашкой, острым умом и крутой фигурой. Однако вот выясняется, что для того, чтобы стать Марией, клевой мордашки, острого ума и крутой фигуры мало. Нужно, чтобы в тебе было еще кое-что. И чтобы много чего не было. К примеру, хотя бы умения разговаривать с ожившими покойниками. И дара слышать людей за звуконепроницаемыми стенами. И способности видеть их на расстоянии.
А Мария, оказывается, видела. Вон он, папка, мчится на «лендровере», сжав побелевшими пальцами руль. В глазах его нет страха смерти. Там только восторг от того, что он снова идет на «рыбалку». И томное ожидание, как будто он спешит к своей любимой женщине. На мать он такими глазами никогда не смотрел. И на тетку Дину Барбридж наверняка не смотрел. Впрочем, на тетку Дину он никогда бы и не стал так смотреть. Тетка Дина была для него живой игрушкой. Как для нее, Марии, сталкеры в детских снах. Так что ничем она, Мария, от своего папки не отличается. Пусть он и не способен на те чудеса, на которые способна дочь. Зато он как бы умел делать мать счастливой. Пусть и на время. Только это было раньше. До того, как она, Мартышка, стала казаться всем Марией. Он умел. А она не сумеет. Всего через пять минут папка достигнет розовой прозрачной полусферы. И тогда за мать станет отвечать она. И ляжет на ее сердце груз непосильной материной жалости к самой себе. Груз, которого не выдержит никакой ливер. Даже ливер. Мартышки.
Конечно, она как бы может остановить папку. Но это никому ничего не даст. Он все равно уже не сможет сделать мать счастливой. Пока мать этого не понимает, хватается за осколки уходящего жизненного порядка. Но когда-нибудь она поймет. И все станет намного хуже. Тогда мать и папка уйдут из мира Марии и перейдут в мир остального Хармонта. В мир ненависти…
И от этого уже будет не отмазаться.
Силы в ней росли. Казалось, ненависть всего города хлынула в Марию, и Мария откликнулась.
Раньше она видела на расстоянии и слышала за стенами. Теперь она слышала не только за стенами. И не только в настоящем. Голоса не ее мира возвращались из прошлого, становились громче. Сперва шепот. Потом говор. Потом крик. Сначала они обнимали ее, как материнские руки. «Ну-ка ты, подстилка сталкеровская! Убирайся из нашего дома! И выблядка своего забирай, мохнорылого! Чтоб духу вашего здесь!..» — «Мама, почему они так говорят? Разве ты подстилка?» Потом они шлепали ее, как папкина ладонь по мягкому месту. «Что, Бешеный? В Зону-то теперь не попадешь… Кончилась твоя лафа! Повкалывай, как все!» — «Папа, почему они так говорят? Разве ты бешеный?» А потом они начали терзать ее, как лапы насильника. «Парни, смотрите, опять мумик!.. Эй, мумик вонючий! Убирайся в свою могилу! Город для живых!» — «Дед, почему они так говорят? Разве ты мертвый?» От голосов не было спасения. Как от жалости. «Слушай-ка, Шухарт! Вымя-то деревянное папаша тебе небось из Зоны припер?» — «Почему они так говорят?!.» Голоса были агрессивны, как люди. И так же беспощадны. Они всегда дышали злобой и ненавистью. «Да будьте же вы прокляты, выродки!..» А злоба и ненависть по-прежнему превращались в непреодолимую силу и решимость.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});