Леонид Леонов - Дорога на океан
— Я ничего не боюсь, — рванулся из кресла профессор, и можно было верить этому холодному и жесткому утверждению.— Га, что же, это я компрометирую тебя?
— Нет, но ты можешь стать косвенной причиной большого несчастья, которого ты, разумеется, не хочешь.
Рот профессора разъехался в длинной усмешке.
— Я не знал, что родство со мной так преступно. Пятнадцать лет назад я кромсал солдатские ноги в походном госпитале и жевал мой жмых, как и все. Правда, я не делаю паровозов и блюмингов, но я чиню людей, авторов этих машин... и в меру сил исправляю ошибки Господа Бога. Это неплохая должность, Глеб. Не стыдись меня!
— Ты меня не понял, Илюша,— вставил брат, очень довольный его страстностью и гневом; только в этом состоянии и можно было ждать сговорчивости от Протоклитовых.— Я не то имел в виду...
— Нет, погоди! Мне мало нравятся наши отношения. Что я знаю о тебе? Только то, что ты инженер и мой брат. Ты хочешь отнять у меня и это. Но в чем проявляется наше родство? Га, давай перечислим наши свиданья! Однажды, после шестилетнего перерыва, ты пришел ко мне вечером занять пятьсот рублей...
— Я перешлю их тебе по почте! — в раздражении крикнул Глеб.
— Дело не в монете. Я живу отлично. Я акцентирую другое. Ты сжатый человек: не пьешь, не куришь, не играешь в карты... куда тебе деньги? Потом через полгода ты прибежал ко мне спросить, хороша ли болезнь ишиас. Я помню, как ты оживился, когда я рассказал тебе о подколенном симптоме. Это, разумеется, не государственный секрет, но у меня странное ощущение...
— Просто ты не в духе. Когда жена бьет вазы...
— Э, нет. Но если бы ты заболел на деле, ты отлично изучил бы все и сам. Тебе нужно было обмануть кого-то!
— ...не вижу странного, что обратился к тебе с медицинским вопросом. Было бы смешно расспрашивать тебя о тутовых червях или дымогарных трубах...
— ...и было бы ужасно узнать, что ты лжешь всякий раз,— поморщившись, досказал Илья.— Мне противно, изолгалось все, вчерашние мои друзья... га, даже вещи! — Вторая волна гнева шла на Илью, но вдруг он смягчился и подался в сторону брата: — Слушай, ты стыдишься отца?
— Да,— с опущенной головой признался Глеб.
— Папашу провидение подсунуло нам посредственного, правда. Гаер и убежденный крепостник. Кстати, ты никогда не рассказывал о нем. Красные его не тронули?
Глеб медлил с ответом. Были смысл и искушение солгать, что он расстрелян. В сумерках сошло бы, но он остерегся.
— Он умер заблаговременно, до их прихода... и, кажется, собственноручно.
Братья замолчали. Пальцы Ильи сжимались, стягивая бархатную скатерть. Коньячный штоф заметно сползал к самому краю. Неожиданно Илья нагнулся и погладил пестрый комок, лежавший у него в ногах. Это был кот, дорогой, трехмастный. Видимо, не поверив ласке Ильи Игнатьича, он оскорбленно и величественно пошел вон из комнаты. Конечно, он знал и сам, что он дорогой, что он трехмастный.
— Ты с детства не любил кошек, Илья.
— Я открыл в них особое очарование позже! — И Глеб понял, что это ее кошка.
— Что же, у твоей жены спектакль сегодня?
Илья не ответил. Глеб взял со стола фотографию в кожаной рамке. По-видимому, это и была жена. С карточки улыбалась простенькая девочка. Должно быть, серая игра бромосеребряных теней совсем не передавала прелести, погубившей Илью. Ничего не сказав, Глеб поставил рамку на место. И вот он уже каялся, что пустился на эту чрезмерную даже в его положении предосторожность. Было невероятно предположить, что Курилов когда-нибудь столкнется с его братом!.. Глеб нерешительно поднялся: не хотелось встречаться с женою Ильи. Кроме того, ему всегда бывало скучно с пресными, правдолюбивыми людьми. И все-таки дождевик свой он надевал долго, выжидая минуты возобновить атаку на брата.
Илья спросил наконец:
— Что же, они преследуют, гонят тебя?
— Пока нет, но если узнают...— Он сделал паузу.— Хотя, пожалуй, ты и прав. Я также не мог бы солгать человеку, которого уважаешь. Но если этот человек вызывает в тебе...
— Ну, у нас с тобой разные представления об аморальности. Я глубоко несовременный человек, Глеб. Впрочем, советую тебе наплевать! Га, всякий человек отвечает сам за себя своей работой для общества. Итак, я не буду... не хочу врать даже для тебя, Глеб. Знаешь, у меня как-то нос распухает при этом, я становлюсь похож на Мусоргского, а я и без того нехорош. А тут еще молодая жена, знаешь ли...
Глеб схватился за шапку.
— В тебе всегда была эта ледяная, барская честность, Илюша. Ты осторожен... ты и женщин избегал в молодости из страха заразиться... ты...— Он задохнулся.
—- Приходи, когда отойдешь. Мы докончим наш разговор в более мирной обстановке,— улыбнулся Илья, и это была его первая такая улыбка за всю беседу.
Дверь захлопнулась. Илья постоял в прихожей, опершись рукой о вешалку. Зимняя шубка жены висела здесь. Меховой обшлаг коснулся его руки. Мех был беличий, вкрадчивый, мягкий. Нежное, тревожное тепло одело его пальцы. Он вернулся, и штоф оказался снова в его руках. На этот раз Илья Игнатъич ограничился разглядыванием рыжих огоньков, бродивших в жидкости.
ПРИКЛЮЧЕНИЕ
Профессорские интересы не выходили из круга клиники, лекций и некоторых коллекционерских увлечений. Последняя страсть началась у него еще со школьной скамьи, и возраст определял предмет собирательства. Вначале это были перья всяких сортов, приспособленные к различным человеческим конституциям. Илья не писал ими, а выменивал на завтраки у неимущих соклассников и запирал в заветную шкатулку. Восемнадцать лет спустя он подарил их одному десятилетнему мальчугану, первому своему пациенту.
На смену перьям пришли марки. На них были изображены жирафы, вырезанные подковкой лагуны коралловых островов, пальмы, черноусые южноамериканские генералы, пирамиды и яхты под парусами. Все это были картинки о мальчишеских странах Купера, Жаколио и Буссенара... В юности его пленяло оружие. Для юноши это был неплохой подбор всяких, индийских и персидских, сетчатых и полосатых, дамасков. Старинное афганское ружье, увитое ременными кистями, навсегда осталось у него на стене. С годами он также отдал дань гравюре и особую привязанность питал к романтическому Пиранези, который на бумаге воздвигал все то, что ему не удавалось строить в жизни. Илье Игнатьичу нравилось пустынное одиночество этих руин, увитых плющом, нагроможденья каменных арок, башен и лестниц, архитектурные неистовства гениального неудачника. По любой из упомянутых коллекций можно было бы проследить историю мысли над вещью, как эволюцию человеческой потребности, но его привлекало в них другое: почтовый штемпель на марке с датой события, которое не повторится никогда; щербатая зазубрина на малайском клинке, по которой угадывалась сила удара; первый, еще до подписи, черновой лист со следами пальцев взыскательного гравера... Это не было прикрытой формой стяжательства; вещи, не задерживаясь, текли через разум его и руки, не оставляя ни жалости по себе, ни сердцебиения.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});