Георгий Гуревич - Приглашение в зенит (авторский сборник)
Между тем спутница моя сразу привлекла внимание каких‑то бесшабашных парней. Сначала они сбили ее с ног, потом предложили поучить или поучиться у нее — безразлично. Самый развязный представился. Конечно, Толей его звали. Толя–третий! А я стоял на горе, протирал очки. Даже съехать не мог, чтобы вмешаться. И надо ли вмешиваться? Смешно!
— Молодости смех, взрослым мудрость, — заметила лыжа наставительно. — Всему свое время, как сказано у Экклезиаста. Есть время кататься с гор, есть время степенно прогуливать старые лыжи.
Так сказано у Экклезиаста? В самом деле!
— Ты не скули напрасно, — огрызнулся я. — Есть время ходить по лесу, есть время уйти из леса. Твое отошло. Вот погляди издали на леса за Незнайкой, попрощайся. Мириться надо с судьбой.
— Я мирюсь, — вздохнула лыжа. — У нас, деревянных, известная судьба: все кончаем в костре. Все же лучше, чем на свалке, кому‑то отдаешь тепло души. И в сущности, это же не конец. Дымом уйдем в воздух, но листья выпьют тот дым, и снова я стану деревом. Может быть, из него сделают лыжи потом. Вечная жизнь, в круговороте наше бессмертие.
“Ну–ну, утешайся, — подумал я. — Жизнь, да не твоя”.
Но возражать не стал. Пусть тешит себя, бедняга, если самообман утешает ее.
Наконец девушка накаталась. Устала, вывалялась в снегу, ушиблась даже. Кажется, Толя–третий постарался. Но я был высоко–далеко, не мог вмешаться.
Она ушиблась и потому дулась на меня. Молча пустились мы в обратный путь. Солнце уже присаживалось на колючие верхушки елей, стволы раскрашивало, румянило, но не грело. Тени выползали из‑за сугробов. Потешные фигуры уже не возились, не смешили нас. Они затаились, подстерегали в снегу, вот–вот кинутся на спину. И лесные квадраты почему‑то растягивались, все дальше было от столбика до столбика. Девушка, как и раньше, поджидала меня на перекрестках, но не сочувственно, а нетерпеливо, все спрашивала:
— Дядя Витя, вы не можете чуть побыстрее? Темнеет уже. Я к ужину хочу быть дома.
Не домой торопилась она — какие‑то планы лелеяла.
А лыжа просила:
— Потише, нельзя ли потише? Я донесу тебя, я же скольжу, я так стараюсь! Мне только на рытвинах тяжело.
Но девушка как раз, со мной не советуясь, свернула с просеки на боковую тропку, думала срезать угол, быстрее выйти к автобусу. Как отстающий, я не возражал, хотя и знал отлично, что шоферу километры по асфальту не крюк, а лыжнику не крюк километр хорошей лыжни. Конечно, боковая тропка петляла, скакала по корням и рытвинам, с ухаба на ухаб, с ухаба на ухаб. И на первом же ухабе моя калека воткнулась в снег. Почувствовал я, для чего лыже загнутый носок! А там пошло и пошло, разлохматилась, щепки от нее летели. Я с трудом удерживал равновесие, раза два чуть не ткнулся носом, клял свою разнесчастную лыжу почем зря.
— Я дойду, дойду, — уверяла она. — Только не спеши.
— Дядя Витя, нельзя ли чуть скорее? Как выйдем на линию, бросайте эту проклятую доску!
— А ты меня не бросай, — уговаривала лыжа. — Ты меня почини лучше. Вспомни, как хорошо было со мной. Я же легкая, клееная, сортавальская. Купишь новую крашеную доску, намучаешься с ней. Не она тебя — ты ее будешь носить, шею тяжестью мять. Будешь смолить, умасливать, обхаживать, все равно легче не станет.
Но я ожесточился — от усталости, от холода, от недовольной мины моей спутницы, от того, что испорчен день, начавшийся так хорошо.
— Не приставай. Брошу…
— Ты уж и сам не молоденький к новым‑то лыжам привыкать, — продолжала труженица. — У новых капризы. Не они к тебе — ты к ним приспосабливаешься, они тебя воспитывают. А мы так дружно ходили вместе, столько прошли хороших маршрутов! Вспомни Подрезково, ты тогда отчаянный был, с каждой горы норовил съехать.
Вспомни Переделкино — как мы с тобой горделиво проезжали мимо пеших, гуляющих. Вспомни, как заблудились в Малеевке. Шли–шли по темному лесу, по синеющему снегу, по лиловеющему, при лунном свете шли. Я же вынесла тебя, не скрипнула. Если бы тогда сломалась, ты же замерз бы, пропал бы, признайся.
Не хотел я признаваться. Ожесточился. Одно думал: “Дойти бы и бросить”.
— Всю молодость отдала тебе, — напоминала лыжа. — И я была красивая, свежепокрашенная. Ты меня с гордостью показывал. Друзья завидовали: ох и жох, где подцепил сортавалочку?
Наконец мы выбрались на высоковольтную. Тут лыжня шла в несколько рядов, гладкая, прямая, укатанная. Можно бы и рядом с девушкой идти, но у меня уж и ноги не гнулись, еле–еле переставлял ходули. А на лыжи смотреть было противно: торчат ободранные щепки, ни на что не похоже.
— Дядя Витя, я вперед пойду, замерзла, — сказала девушка. И умчалась.
Лыжа тут же воспользовалась одиночеством.
— Ты меня не бросай все‑таки, — просила она. — Довези до дому. Я хоть за шкафом постою… со своими.
“Этого еще не хватало, — подумал я. — Буду я забивать дом старым хламом! Сломанные стулья, рваные бумаги, разбитые тарелки, стоптанные ботинки. Не квартира — склад утиля”.
А впереди уже сияли огни. Автострада гудела монотонно, трепетали фары на повороте, мигал светофор. Вот и фонарь автоинспекции, за ним табличка с буквой “А”.
— Дядя Витя, скорей! — звала меня девушка. — Скорей, автобус подходит. Да не возись ты с этой рухлядью! Я не буду ждать, я уеду.
И бросил я обломок, швырнул в кювет, поскакал к автобусу с одной лыжей, словно на одной ноге. Между прочим, молчала, подлая, всю дорогу, боялась, что я и ее тоже брошу. И надо бы. Ведь это она обломала носок товарке. Все равно пару к ней не скоро подберешь, сортавальскую. Но мне раздумывать было некогда. Автобус подходил.
Да и какой жалости ждать от лыжи? Что с нее спрашивать? Деревянная!
О возвращении рассказывать не хочется. Я трясся сзади, прижимая к груди единственную лыжу и поеживаясь под насмешливыми взглядами. Девушка сидела где‑то впереди. Очередной Толя уступил ей место и что‑то говорил, наклонясь, насчет любви и дружбы, наверное. И в метро мы с ней сидели врозь, и на лестнице простились сухо. Я не предъявил ей счет за пройденные километры, она не вспомнила. Даже не сказала спасибо. Глянула на часики, пробормотала:
— Кажется, не успею в кино.
Подразумевалось: “Из‑за тебя опаздываю, неуклюжий дядя Витя”.
Ну и ладно, обойдемся. Молодым гулянки, пожилым шлепанцы, как сказал бы Экклезиаст. Сейчас отопру дверь, объявлю громогласно: “Встречайте, Ваш пришел!” Первым долгом в ванну: “Погрей мои косточки, эмалированная”. Потом на кухню, к плите: “Ну–с, что приготовим на ужин, чугунная?” Отогреюсь, поем — и с газетой в кресло: “Понежь меня, красноспинное!”
Хлопнула дверь. Дома я, дома!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});