Ежи Жулавский - Старая Земля (Лунная трилогия - 3)
Каждую минуту от столиков тоже кто-нибудь поднимался или удалялся в сторону широкой лестницы. Иногда это был какой-либо нарядный молодой человек, но чаще - сановный пенсионер или одна из дам, внимательно выслеживающая тех, у кого карманы набиты золотом. Этих ловцов фортуны с первого взгляда можно было отличить от шулеров, спешащих, чтобы попытать счастья у волшебных столов: они шли медленно, спокойно и слишком хорошо представляли свою цену, чтобы поощрять прохожих ласковыми взглядами, однако и выражение их лиц и походка безошибочно говорили, что они не являются легкой добычей, особенно для желающих и могущих сорить деньгами охотников.
Грабец скользил по прохожим рассеянным взглядом, который, казалось, настолько безразлично касался человеческих лиц, как будто это были деревья или камни. Иногда, на один миг, его глаза задерживались на лице какого-либо сановника и снова скользили дальше по толпе стройных и громко смеющихся женщин, по этому людскому муравейнику, удивительно довольному собой и жизнью - только губы его кривились в едва заметной презрительной усмешке, которая так приросла к его губам, что в конце концов стала выглядеть естественной гримасой.
- Что вы думаете о современной литературе?
Он слегка вздрогнул, как будто муха уселась ему на лицо. В своей задумчивости он совершенно забыл о своем непрошеном спутнике, который сидел напротив него, по другую сторону столика. Он был среднего роста, пузатый, с противной еврейской головой на тонкой шее, и держал в веснушчатых, унизанных бриллиантами пальцах какой-то еженедельник. Доверительно наклоняясь через стол, он с достоинством смотрел на Грабца своими выпуклыми, чуть рыбьими глазами через толстые стекла очков, сидящих на горбатом красном носу. Редкие, жирные волосы его были зачесаны вперед с явным намерением скрыть под ними прыщи, покрывающие лысину. Мясистые, хотя и тонкие губы, все еще двигались, как будто он тихо повторял и пережевывал только что заданный вопрос.
- Ничего не думаю, господин Халсбанд,- ответил Грабец через минуту, вынуждая себя говорить дружески вежливым тоном.
Еврей бросил еженедельник и, живо жестикулируя, начал говорить гортанным голосом с .характерным акцентом, сохранившимся в течение тысячелетий.
- Вы всегда даете удивительные ответы! Как будто любой ценой хотите избежать разговоров. Но ведь я спрашиваю вас - и если спрашиваю...
- Я знаю, слышу,- усмехнулся Грабец.- Но это такой неопределенный вопрос...
- Как же я могу сказать иначе? Речь не идет о каком-то единичном случае, меня интересует ваше общее суждение, синтез вашего суждения. Я как раз читал в этом "Обозрении"...
И он хлопнул рукой по отброшенному еженедельнику. Грабец слегка пожал плечами.
- Я не разбираюсь в этом,- сказал он, с притворным интересом следя за людьми, толпящимися перед кафе.
Халсбанд загорячился.
- Это не ответ, это увертка! Ведь вы сами литератор. Как же можно...
- Нет. То, что я сам иногда пишу, не дает мне возможности выносить суждения, особенно такие, которые могли бы вам для чего-либо пригодиться. Скорее напротив... Для разговоров, для бесцельного, бесконечного обсуждения всего, что создано или написано, существуете вы: редакторы больших журналов, критики, историки литературы и искусства. Я не знаю даже названий произведений, о которых вы можете разговаривать часами.
- Излишняя скромность,- ядовито усмехнулся Халсбанд.Всем известно, что вы просто эрудит. Но вы ошибаетесь, считая, что мне нужно знать ваше мнение. Если я задаю вам подобный вопрос, то только потому, что мне интересно, в какой сплав превращаются определенные факты в линзе вашей индивидуальности... Вы меня интересуете,- добавил он с оттенком нежности в голосе.
Грабец не слушал его. Его что-то явно заинтересовало на площади перед кафе, потому что он напряженно смотрел через открытое окно в ту сторону, где у столика одиноко сидел необыкновенно странный человек. Он не был горбат, но производил такое впечатление из-за своих длинных рук и огромной головы, глубоко втиснутой в плечи. Одет он был старательно, но неумело; волосы его топорщились в разные стороны на голове, с которой он как раз снял шляпу. Он был бы просто смешон, если бы не огромные глаза, бездонные и непонятным образом приковывающие к себе, поэтому, заглянув в них, вы забывали о его почти уродливом теле.
- Кто это такой? - быстро спросил Грабец, прерывая поток слов своего спутника.- Вы случайно не знаете?
Халсбанд неохотно взглянул в указанном направлении.
- Как это, вы не знаете его? Это Лахец.
- Лахец?!
- Да, тот самый, который написал музыку для вашего гимна, который вчера пела Аза в храме Изиды. Он у меня работает. Я пригрел его...
Грабец, не мешкая, бросил деньги на стол и начал пробираться к выходу. Однако, прежде чем он смог протиснуться сквозь толпу входящих и пробраться к дверям, странный человек, сидящий за столиком, исчез, как будто провалился сквозь землю. Напрасно он искал его глазами. Видимо, благодаря невысокому росту он затерялся среди прохожих или успел уже войти внутрь игорного дома, на широкой лестнице которого народу было еще больше, чем раньше. Только теперь многие уже выходили оттуда, сталкиваясь на лестнице с прибывающими вновь. Некоторые возвращались с масками безразличия на лицах, так же как и вошли туда, но большей частью по движениям, по глазам, по всему облику можно было прочитать, какая судьба постигла их золото там, у зеленых столов: убегают ли они, потратив последние деньги, или уносят с собой желанную добычу, которую вновь придут потерять, прежде чем настанет вечер.
Какое-то время, стоя перед кафе, Грабец размышлял о том, не пойти ли ему в казино и не поискать ли там. Он не знал раньше его музыки: Лахец был молодым, еще только начинающим композитором, имя которого он слышал всего несколько раз, скорее как имя оригинала, чем мастера. Аза, прося разрешения использовать на концерте его "Гимн Изиде", правда, говорила ему, что Лахец, удивительный, феноменальный Лахец, переложит его слова на музыку, но Грабец не обратил на это внимания. Впрочем, ему было совершенно безразлично. Он был очень недоволен, что под давлением певицы принял участие в этом фарсе превращения развалин древнего храма в театр и в этой пародии, как он говорил, на древние искренние обряды - и не хотел иметь с этим ничего общего.
И только вчера... Он поддался долгим и упорным уговорам Азы (он был один из тех немногих, кому она не приказывала) и прибыл вечером с единственной насмешливой и горькой мыслью, что будет слушать собственные слова, как нечто чужое, что в обесчещенных руинах звучит смешно, ни для кого не понятно, не осознанно и поэтому кощунственно. Ведь Грабец воспевал в этом гимне величие, и героизм, и тайны, и силу страсти - все то, чему эта толпа была враждебна с рождения, ибо понимала все это только настолько, чтобы бояться и ненавидеть его.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});