Теодор Старджон - Умри, маэстро! (авторский сборник)
презирает меня. Так оно и было.
В голове всплыл когда-то услышанный диалог деревенской парочки:
— Ты меня любишь, Алф?
— Ага.
— Тогда поколоти меня легонечко.
Понимаете? Я знал, что надо сделать, но...
Но это была Глория. Я не мог. Пластинка кончилась, вертушка автоматически отключилась. Наверное, Глория ждала, что я переверну пластинку. Но я не сделал этого. Она сказала усталым голосом:
— Хорошо, Лео. В чем дело?
Я сказал себе: начну с самого худшего, что можно предположить. Она будет все отрицать, и мне сразу станет легче. И произнес:
— Ты изменилась. У тебя есть кто-то еще. Она посмотрела на раму картины и спокойно улыбнулась.
— Да, — сказала она. — Конечно, есть.
— Ух! — выдохнул я, ощутив удар в солнечное сплетение. Плюхнулся на стул.
— Его зовут Артур. — продолжала она мечтательно. — И он настоящий мужчина, Лео.
— Да, — горько сказал я, — представляю себе. Легкая щетина, ни грамма серого вещества, грудь поросла волосами. Склонен к крепким выражениям, словно боцман. У него очень широкие плечи, очень узкие бедра; он цитирует Торна Смита, и голос его также низок, как и намерения. Человек, который никак не может уловить разницы между жратвой и пристойным обедом, для которого лучшее времяпрепровождение это...
— Перестань. — сказала она. Сказала небрежно и очень тихо. Поскольку я говорил на повышенных тонах, контраст возымел действие. Я застыл, отвесив челюсть, словно ковш экскаватора, а она продолжила:
— Будь лапочкой, Лео, перестань.
Это был рассчитанный удар — обратиться ко мне, как обычно обращается женщина к женщине, и мы оба понимали это. Я вдруг ощутил то, что французы называют esprit d'escalier — когда разум возвращается к тебе на лестнице; иными словами, когда ты слишком поздно понимаешь, что нужно было сказать, если бы вовремя сообразил, и расстроенно бормочешь эту фразу на лестнице себе под нос, направляясь домой. Я должен был поймать ее, когда она проходила мимо меня, и задушить — как это говорится? — жгучими, неистовыми, доводящими до исступления поцелуями... Ошеломить ее страстью...
Затем подумал о великолепном, гармоничном храме самоотверженности, который я возвел вместе с нею, и смог только воскликнуть...
— Зачем тебе надо было приходить сюда и демонстрировать мне это? — кричал я. — Почему бы тебе вместе с приятелем-бульдозером не зарыться поглубже? Зачем было приходить и тыкать меня носом во все это?
Она встала, бледная и такая красивая — красивее, чем можно себе вообразить, — что я должен был прикрыть глаза.
— Я пришла, потому что мне нужно было кого-то сравнить с ним, — сказала она спокойно. — Ты — это все, о чем я когда-либо мечтала, Лео, и мои мечты были.., очень подробными... — По крайней мере, она запиналась, и глаза ее ярко блестели. — Артур.., он... — Глория тряхнула головой. Голос отказывал ей, она перешла на шепот:
— Я знаю о тебе все, Лео. Я знаю, как ты думаешь, и что ты скажешь, и что ты любишь.., это чудесно, чудесно.., но, Лео, Артур — что-то совсем отдельное от меня. Понимаешь? Мне нравится не все, что он делает. Но я не могу угадать, что именно он собирается сделать! Ты.., с тобой можно разделить все, Лео, дорогой, но ты не требуешь ничего!
— Ox, — хрипло выдохнул я. Голову сжимало, как обручем. Я встал и направился через всю комнату прямо к ней, до боли стиснув зубы.
— Перестань, Лео, — произнесла она со вздохом. — Перестань. Да, ты можешь... Но это значит, что ты будешь действовать. А до сих пор ты бездействовал. Это будет неверно. Не порть то, что осталось. Нет, Лео.., нет... нет...
Глория была права. Совершенно права. Она была всегда права во всем, что касалось меня. В подобной мелодраме для меня не было роли. Я подошел к ней, взял за руку. Она закрыла глаза. Когда мои пальцы сомкнулись на ее запястье, я ощутил боль. Глория дрожала, но не делала попыток вырваться. Я поднес ее кисть к губам. Поцеловал ладонь и сжал ее пальцы в кулак.
— Это тебе, — сказал я. — Может быть, тебе когда-нибудь будет приятно вспомнить об этом. И отпустил ее.
— О Лео, дорогой, — сказала Глория. — Дорогой, — повторила она с презрительной усмешкой... Она повернулась к двери. И вдруг ..
— А-а! — Она пронзительно вскрикнула и метнулась назад, ко мне, совершенно сразив меня тем, что испугалась Абернати. Я крепко держал ее, а она прижималась, припадала ко мне всем телом. Тут я разразился смехом. Возможно, это была просто реакция — не знаю. Но я хохотал.
Абернати — это мой мышонок.
Наше знакомство началось вскоре после того, как я поселился в этой квартире. Я знал, что этот маленький паршивец живет здесь, поскольку видел следы его разбойничьих набегов под раковиной, где хранил картошку и овощи.
Я занялся поисками мышеловки. В те времена найти мышеловку, какую мне хотелось, было непросто, я потратил на это четыре дня и кучу денег на транспорт. Дело в том, что я терпеть не могу мышеловок, в которых пружина прихлопывает бедного зверька, и он с писком умирает в муках. Я хотел найти — и, к счастью, нашел — проволочную ловушку, в которой пружина захлопывает дверку, как только тронешь приманку.
Я поймал Абернати в эту хитрую ловушку в первый же вечер. Это был серый мышонок с очень круглыми ушками. Тонкие, как бумажная салфетка, покрытые нежнейшим в мире пушком. Они были прозрачные, и если рассматривать их вблизи, можно было увидеть замысловатый рисунок тончайших, как волоски, кровеносных сосудов. Я всегда утверждал, что всеми жизненными успехами Абернати обязан красоте своих ушек. Ни один человек, претендующий на обладание душой, не способен уничтожить этот божественный узор.
Я держал его в мышеловке, пока он не перестал бояться и бесноваться, пока он не проголодался и не съел всю приманку, и еще несколько часов. Когда я решил, что он пришел в себя и в состоянии внять голосу разума, то поставил мышеловку на письменный стол и хорошенько поговорил с ним.
Я очень осторожно объяснил ему (разумеется, самым доступным языком), что его манера грызть все без разбора и пачкать кругом совершенно антиобщественна. Я объяснил ему, что в детстве меня приучили доедать то, что начал есть, и я так поступаю и по сей день, а я гораздо больше, сильнее и сообразительнее его. А то, что хорошо для меня, он может, по крайней мере, попытаться сделать. Я предписал ему законы. Дал мышонку время на размышления, а потом стал совать сыр сквозь прутья мышеловки, пока его брюшко не стало круглым, как шарик для пинг-понга. Тогда я его выпустил.
***Несколько дней после этого Абернати не показывался. Затем я снова поймал его; но поскольку он за это время ничего не стащил, отпустил его с напутственными словами — на сей раз весьма дружескими, хотя в первый раз был с ним довольно суров, — и дал ему еще сыра. В течение недели я ловил его через день, и единственная неприятность произошла у нас с ним, когда я, положив приманку, оставил мышеловку закрытой. Мышонок не мог достать сыр и начал так буянить, что разбудил меня, и я впустил его внутрь. После этого я понял, что добрососедские отношения наладились, и обходился без мышеловки, просто оставляя ему сыр. Сначала Абернати не брал сыр, если тот не лежал в мышеловке, но потом проникся ко мне таким доверием, что ел прямо на полу, хотя я с самого начала предупреждал его, что кто-нибудь из живущих поблизости может подложить ему отравленную пищу, и считаю, что достаточно напугал его. Как бы там ни было, мы прекрасно ладили. И вот, ко мне жалась до смерти испуганная Глория, а в центре прихожей на полу сидел Абернати, подергивая носиком и потирая лапками. Все еще смеясь, я вдруг почувствовал угрызения совести.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});