Сергей Снегов - Диктатор
Мы въехали в парк, подкатили к крыльцу. Навстречу выскочили оба физика. Я подвёл их к Гамову. Они были вне себя от восторга, что сподобились наконец признать их открытие.
— День вашего торжества, друзья! — сказал им Гамов. Он умел находить слова, каких ждали от него. — Я ваш первый пассажир в иномир. Не тревожитесь?
— Всё сойдёт прекрасно! — восторженно крикнул толстый ядрофизик Бертольд Швурц. — Даю немедленно голову на отсечение, если хоть малейшая запятая не та! Семь раз пересчитывал переход в иномир. Все интегралы сошлись. Прокатитесь в кабине, как в карете.
— И мою голову берите! — поддержал друга худой хронофизик Бертольд Козюра. — Не то чтобы хоть секунду на переброс… Пронесётесь практически вне времени. Матрица перехода в иномир дала разброс в две микросекунды — самый пустячный пустяк.
— Во время такого вневременного перехода даже соскучиться не успею. — Гамов пожал им поочерёдно руки и пошёл в лабораторию. Оба поспешили за ним — толстый Швурц семенил короткими ножками, худой Козюра широко размахивал ногами, как исполинскими ножницами.
На втором этаже, рядом с иновизором — в нём впервые я увидел сопряжённый мир, — высилось новое сооружение — кабина для вневременного переброса из нашего мира в сопряжённый: куб размером с добрую комнату, весь заставленный механизмами, приборами и пакетами. Назначение приборов и механизмов я узнал в последнее посещение лаборатории — хронодвигатели, обеспечивающие переброс вне времени, и ядромоторы, дававшие энергию хронодвигателям для скачка из одной вселенной в другую. Но пакеты меня удивили.
— В них, — разъяснил Бертольд Швурц, — гарантия от случайностей. Импульсаторы, вибраторы, водомоторы, даже водолёт на одну персону… На всякий случай.
— А также еда недели на две, — добавил Бертольд Козюра. — Тоже на непредвиденный случай.
— Боюсь, там будет всё непредвиденно, а не только отдельные случаи, — сказал я.
Гамов в это время разговаривал с Готлибом Баром и Николаем Пустовойтом. Я поманил его к кабине, подошли и другие члены Ядра. Физики ввели Гамова внутрь кабины, объяснили назначение каждого механизма. Меня отвёл в сторону Гонсалес.
— Вот и получилось по-вашему, Семипалов, — сказал он печально. — Мы с вами вдвоём остались в живых, хотя и заслужили смерть, а нашего великого руководителя отправляем в изгнание.
— Раньше это называлось вознесением, а не изгнанием, Гонсалес.
— Раньше таких событий вообще не происходило. Скажите мне вот что, Семипалов. После исчезновения Гамова на его пост подниметесь вы. Вы смените Гамова, но сможете ли заменить его?
— Вопрос неправомочен, Гонсалес. Он не предусматривает ответа. Может ли трава, попавшая под ноги, заменить машину, сломавшуюся в пути? Может ли, даже если его подучить, умный бык стать профессором математики?
— Я ждал иного ответа.
— Я сделаю то, что дано мне сделать. Новые пути в истории не открою. Но уже открытую Гамовым тропку постараюсь утоптать. Я не Гамов. Как, впрочем, и вы, Гонсалес.
— Понятно, — сказал он со вздохом и отошёл к кучке около кабины. Там шёл оживлённый разговор. В сторонке стояли Готлиб Бар и Николай Пустовойт. Я присоединился к ним.
— Совершается, — сказал я. — Вот и конец нашего общего движения к мирному миру. Наш глава исчезает — и как величественно!
— Лучше бы остался, — отозвался Николай Пустовойт. Он еле сдерживал слёзы. — Величия у него хватает и без этого…
Готлиба Бара тоже огорчало путешествие Гамова в иномир. Он не восстал против его желания, но считал, что и без сверхъестественных вознесений вполне хватило бы большого дела, ничуть не убавляющего уже завоёванное величие. Между прочим, Готлибу Бару наша победа пошла на пользу больше всех. Он, как и Фагуста, страдал от скудности нашего служебного пайка и теперь отъедался за многие месяцы вынужденного голодания — пополнел, на щеках появилась краска, возобновилась свойственная ему прежде вальяжность в движениях. И он вспомнил, что до войны отдавал своё время не только службе — уже пригласил меня на возобновлённые «четверги», где можно было поговорить о литературе, о новинках науки и повстречаться с интересными людьми. Показывая на стоявшего у кабины Гамова, Готлиб Бар сказал то, что тревожило нас всех, — при нём мы что-то значили, сохраним ли своё значение, когда он уйдёт от нас? Бар с чувством произнёс слова древнего поэта:
…Как некий херувим,Он несколько занёс нам песен райских,Чтоб, возбудив бескрылое желаниеВ нас, чадах праха, после улететь.
Я знал этого поэта и добавил:
— Ты опустил следующую строчку, Готлиб: «Так улетай же! Чем скорей, тем лучше!» А она ко времени — воистину пора.
Я подошёл к Гамову.
— Не время ли, Гамов, объявить прощание с нашей землёй?
Гамов торжественно встал спиной к кабине. Все стереокамеры направились на него. Он произнёс всего несколько слов — признавал, что по происхождению из иномира, рад судьбе, назначившей ему сыграть большую роль на новой родине, и уверен в своих помощниках, ставших его преемниками, — они поведут мир и дальше по проложенному им пути.
— Прощайте, друзья! — проговорил он и повернулся к кабине.
Всё остальное сохранилось во мне так зримо и так чётко, словно я тысячи раз рассматривал одну и ту же картину. Гамов двигался несколько впереди, почти вплотную к нему с правого плеча шёл я, меня — и тоже почти вплотную — сопровождал Гонсалес, а слева от Гамова, тоже на шаг позади, шествовали Вудворт, Пустовойт и Бар. У входа в кабину стоял Бертольд Швурц и держал руку на пусковом рычаге, чтобы включить ядро- и хрономоторы в момент, когда Гамов вступит в неё. И Гамов уже занёс туда ногу, когда Гонсалес повернул церемонию вознесения в иномир по своему сценарию. Я, кажется, упоминал, что у этого человека, выглядевшего почти идеальным красавцем, была одна несообразность в пропорциях — почти по-обезьяньи длинные руки. Никогда не мог предполагать, что длина его рук сыграет такую роковую роль в моей собственной судьбе.
Гамов, повторяю, уже занёс ногу в кабину, а мы остановились в шаге от неё, когда Гонсалес неожиданно для всех совершил одновременно три движения — протянул вдоль моих плеч левую руку, схватил ею Гамова и с силой отшвырнул его назад, меня с такой же силой толкнул грудью вперёд, а правой рукой отбросил Швурца в сторону — толстый ядрофизик, даже не вскрикнув, повалился на пол. Под многоголосый вопль, вырвавшийся у всех, я влетел в кабину и рухнул, а Гонсалес, это я увидел последним зрением, рванул к себе пусковой рычаг.
И во мне распространилась безмерная тьма.
15
Я очнулся на кровати в большой светлой комнате. В окно лилось солнце, его яркость смягчали полупрозрачные гардины. Возле кровати рядком стояло пять кресел, в каждом сидел мужчина в халате поверх мундира. Они молча смотрели на меня, я молча смотрел на них. Они были очень разными и одновременно очень похожими. Разными были их возраст и, очевидно, чин. Похожими — лица и мундиры. Первым у постели поместился горбоносый бородатый старик с тёмными глазами, чуть не выкатывающимися из орбит, последний гляделся почти юнцом, но также пучеглазым, бородатым и носатым. Старик сказал что-то непонятное, ему так же непонятно отозвались, потом средний наклонился ко мне и произнёс на языке, похожем на наш, но с чужими интонациями:
— Здравствуйте. Меня зовут Леон Сеговия. Я буду вашим переводчиком. Как вы себя чувствуете? И как вас зовут?
Я ответил помедленнее, чтобы он разобрал каждое слово:
— Меня зовут Андрей Семипалов. Я ещё не знаю, как я себя чувствую. Не уверен, что смогу свободно встать и ходить.
Они в ответ радостно заговорили на том же незнакомом мне языке. У нас такой беспорядочный разговор назвали бы галдежом. Я старался вникнуть в их слова, но не был уверен, что могу точно воспроизвести даже звучание, не говоря уже о смысле, настолько быстры и путаны были звуки, слагавшиеся в слова. Потом я узнал, что эти военные в больничных халатах просто радовались — ни один не был уверен, что язык, на котором со мной заговорили, будет мне понятен.
— Лежите, выздоравливайте. Завтра приду, — сказал Сеговия.
Все они поднялись и один за другим скрылись за дверью. Я закрыл глаза и постарался вспомнить, что совершилось со мной, когда я рухнул на пол кабины. Вспомнилась рука Гонсалеса, схватившаяся за пусковой рычаг. Я прислушался к своему телу — болит ли что? Ничего не болело, только впечатление было, что не лежу, а свободно подвешен в воздухе. Откинув одеяло, я осмотрел себя. Повреждений на теле не было. Я опустил босые ноги на пол, сделал шаг, другой. Ноги хорошо держали тело. Подобравшись к окну, я распахнул гардину. Солнце чуть не ослепило меня, глазам стало больно. У нас даже в пустыне, в извечном царстве жары, солнце никогда так не светит. Я прикрыл глаза рукой и посмотрел вниз. Вначале я не увидел земли. Напротив моего окна возвышался дом, он поднимался над моим окном этажей на двадцать. Солнце светило в проём между ним и другим таким же домом. Но вниз оба дома рушились бесконечной чередой этажей. Я попытался сосчитать этажи, идущие вниз, и сбился, перейдя первую сотню. Лишь потом я узнал, что эти два дома и тот, в котором меня поместили, имели по сто восемьдесят, по двести этажей, и научился видеть крохотных человечков, похожих на жуков, на узкой улице между домами и автомашины, казавшиеся спичечными коробками, ползущими по мостовой.