Николай Лукин - Судьба открытия
Его повели сначала на кухню к водопроводной раковине. Потом Лисицын решил — гостя надо переодеть. Вместе пересматривали костюмы. Глебов выбрал поношенную студенческую тужурку. Тужурка ему велика, но он все-таки взял именно ее. Будто в ней ему удобнее.
Просто не верилось: трудно было представить, что этот спокойный человек с лукавым скуластым лицом долго был в далекой ссылке, каким-то таинственным образом появился в Питере и только сейчас ушел от погони. И даже не постарел за это время. Все такой же.
— Ну, расскажи, в конце концов, — не выдержал Лисицын. — Откуда ты теперь? Что, как?
— А! — проговорил Глебов. — Ладно! — Улыбнувшись уголками губ — и прежде он так улыбался, — вынул из кармана раздавленную коробку папирос. — Послушай, я курить буду, ничего? — Чиркнул спичкой, струйка дыма поплыла к потолку. — Ты, Владимир, будь добр… Объяснять не могу — не сердись…
Хозяин взглянул на гостя и расспрашивать дальше, из деликатности, не стал. Конечно, интересно было бы узнать, что произошло со старым другом. Но он, Лисицын, — человек науки. По существу, какое ему дело до всех этих, связанных с политикой вещей?
Егор Егорыч накрыл на стол, подал самовар. Уже вечерело. За чаем Лисицын рассказывал о профессоре Лутугине и Горном институте, о своей жизни, о поисках способа повлиять на круговорот углекислоты. Тут же встал и потянул Глебова за собой:
— Пойдем, покажу!
Они прошли в другую комнату — здесь была лаборатория.
— Видишь, разложение карбонатов, — говорил Лисицын, пододвигая к гостю одинаковые по виду тигли. — И чтобы экзотермический процесс… ты понимаешь?… Я уверен, что накопление энергии таким способом…
Глебов, наклонив голову, слушал. Непонятно было, одобряет он или потихоньку посмеивается. Наконец поднял глаза, внимательные, чуть прищуренные, и спросил:
— А ты советовался с кем-нибудь?
— Вот! — Лисицын показал на книжные шкафы. — Мне других советчиков не надо, незачем.
— Да, гляжу… По-прежнему мнение-то о себе. Брось, Владимир! — Глебов весело погрозил ему пальцем.
— Что — брось?
— Не знаю, так ли… Но, по-твоему — важная, говоришь, для человечества у тебя идея?
— Суди сам.
— Так какое же имеешь право запирать ее в этих, — Глебов посмотрел вокруг, — четырех твоих стенах? Ты не переоценивай себя! Один все лавры пожать хочешь.
«Лавры! — думал, облокотившись о стол, Лисицын. — Тут речь о крупнейшей научной проблеме, а вот как отразилось в кривом зеркальце… Отвык от науки в сибирской глуши. При чем здесь лавры? Нет, просто не понял ничего. Сам сказал: не знает, важно ли все это…»
Он обиженно вздохнул, отодвинул тигли. Поглядел на дымящуюся в руке Глебова папиросу. Рука была — он сейчас только заметил — с толстыми пальцами, в мозолях. «Не понял сути, все свел к честолюбию!»
— А куда, по-твоему, я идти должен?
— К Менделееву хотя бы. Кстати, по соседству живет. И очень странно, что до сих пор…
«Не понял… Да разве я из честолюбия?»
— Труды Дмитрия Ивановича, — сдерживая себя, сказал Лисицын, — вон в шкафу — вся третья полка. Знаю их наперечет. К каждому слову отношусь с благоговением. Но ты, Павел, наверно, забыл: найдешь ли у него хоть строчку о подобном разложении известняка? Это уж моя область, мои мысли. Кто в них разберется лучше, чем я сам? И заметь, пожалуйста: когда Дмитрий Иванович работал над периодическим законом, разве он обращался к кому-нибудь за помощью?
— Зря упрямишься. Зря! Пожалеешь.
— Ай, какой ты! Пойдем, кстати, а то остынет чай… В корпусе — помнишь? — Семен Никитич. «От сих до сих»…
Они разговаривали допоздна. Потом Лисицын оставил Глебова у себя ночевать. Пусть хоть отоспится, отдохнет после скитаний.
— Да не стеснишь ты, — убеждал он, — вздор!.. И спи, пожалуйста, спокойно. Никакая полиция ко мне сунуться не посмеет. Я, брат, человек благонадежный.
Егор Егорыч приготовил гостю постель на диване в кабинете. Лисицын спал в столовой, где за ширмой была его кровать.
Оставшись один, Глебов прошелся из угла в угол. Он посмотрел в темноту за окно, прикинул расположение комнат в квартире: в случае если обыск, скажем, — налево от двери кухня, черный ход, лестница во двор и на чердак. Скользнул взглядом по мебели. Достал из кармана револьвер, сунул под подушку.
Его все время тревожила мысль о помощнике мастера с Обуховского завода: «Не провокатор ли? Уж очень благостный. Пожалуй, надо и товарищей предостеречь».
А простыни, когда он лег, оказались свежими, хрустящими, подушка — мягкой, голова так и утопала в ней. Щека немного болела, припухла. Как они с городовым… Сейчас — держись только — начнется! «Приятно, — думал Глебов, потягиваясь в постели, — хорошо вот так лежать… Надо письмо написать матери. Сколько лет ее не видел? Девять? Нет, десять. Съездить к ней нужно бы… Мать, да… Отец…»
Отца Глебов совершенно не помнил. Но мать говорила, что он, будучи человеком упрямым, однажды вступил в пререкания с самим царем. Вспылил, на замечание царя ответил дерзко. А царь приехал в полк, где служил отец, производил смотр. Проступок обошелся отцу дорого: его лишили майорского чина, разжаловали в солдаты. Как солдат он участвовал в осаде Плевны, за храбрость был произведен в подпоручики и там же, через неделю, погиб при штурме крепости.
С первых лет сознательной жизни маленькому Глебову образ отца представлялся возвышенным и светлым.
И очень рано Павлик научился находить в вещах особый, скрытый смысл.
Так, однажды вечером сестра читала вслух из Пушкина:
Самовластительный злодей!Тебя, твой трон я ненавижу,Твою погибель, смерть детейС жестокой радостию вижу.
До чего тогда у Павлика забилось сердце! Он почувствовал — здесь не про одного Наполеона; он захотел выучить стихи и переписал их в свою тетрадь, часто повторял и знает до сих пор.
Потом он расспрашивал сестру про декабристов.
Теперь, в кабинете Лисицына, Глебов плотнее завернулся в одеяло. Глаза его закрыты. В памяти же яркими картинами проходят далекие дни.
Вот перед ним — натертый до сияния паркет. На полу отражается солнце. Как сейчас, он видит этот желтый блеск и посреди комнаты кучу баулов и узлов. Окна распахнуты. За ними — сад, цветущая сирень. А во дворе уже ждет лошадь с телегой — он, Павлик, с сестрой и матерью переезжают в дом дьячка Пафнутия Сысоевича.
У дьячка сняли две каморки, прожили в них, наверно, год. Затем опять переехали. Поселились в подвале у лавочника Бубкина. По стенам каплями текла вода, ползали мокрицы: «Мама, тут мокрицы». — «Молчи, Павлик, молчи: мы нищие».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});