Дмитрий Щербинин - Падаль
Что за звук, за его спиной - легонькое похлопывание по полу, будто первая, самая радостная и светлая, наполненная лучами, мартовская капель... Кот - нет, на кота не похоже.
Он обернулся и увидел Ирочку - она босая стояла в дверном проеме. На ней надето было легкое белое, с ярко синими ободками летнее платье. Она была бледна, но все ж едва заметный румянец проступал на ее щеках. Глаза ее показались Ивану огромными. Они были покрыты сверкающей, живой оболочкой и больно, и в тоже время и сладостно, и страшно было Ивану смотреть в эти глаза. Так стоял он перед ней с ножом, с горящими ненавистью глазами, и не в силах был пошевелиться; словно зачарованный, ждал он, когда скажет она хоть что-то. И она заговорила:
- Я знаю, что ты задумал, папенька... Я все видела, все... Тебе ведь не нравиться, что он каждый вечер говорит, маменьке, а "красноголовый" (так она называла "карапуза") смеется? Ты ведь не хочешь, чтобы он такое больше говорил? Ведь ты его хочешь зарезать, чтобы он больше маменьку не расстраивал?...
Иван опустив руки, и понимая, что она говорит правду, кивал.
- ... Мне тоже его страшно слушать, папенька. Только не убивай его, если убьешь, тогда, тогда... - из огромного ее ока скатилась тяжелая, заставившая Ивана сжаться слеза, а она все говорила:
- А помнишь, папенька, как ты сам говорил: "Лучше горькая правда, чем сладкая ложь." Так ведь он правду говорит, я это сразу поняла...
- Доченька что ты! - голос Ивана дрожал.
- От меня теперь ничего не укроешь, папенька. Я все знаю, все понимаю... Ты ведь ради нас им помогаешь, ради нас ты такие муки терпишь...
- Что ты Ирочка! - Иван заплакал.
За спиной девочки показался Сашка, он, видно, только вытер слезы и еще хлюпал носом.
- Дурочка ты! - гневным, совсем не детским голосом вскричал он, Молчала, молчала, а теперь нашла чего сказать - належалась на печке! Эх ты... а ну пошли со мной! - он схватил сестренку за руку и повел ее в горницу. Ира шла спокойно, чуть опустив голову.
Вновь Иван остался один, и вновь слышал он шипение певицы и уже веселый, пьяный голос "карапуза", который успел забыть о том, что произошло на кухне.
"Что же она, провидицей теперь стала?"- думал он, - "Все ведь выложила, все, что в душонке моей лежало, и в чем я себе даже признаться боялся. Вот ведь оно: зарезать "жердь" ведь я хочу потому, что он каждый вечер поганые шуточки "карапуза" выкрикивает, а не потому что он сыну уши выкручивает. Это он ведь тебе, падаль, в уши свинец правды заливает, а ты и терпеть не можешь... Только ты один терпеть и не можешь, а Марье то все равно, она ведь и не слушает его, только тебе, падаль, верит.
Он выронил нож... Певица все хрипела и хрипела, но сквозь ее завывания прорвался гневный голос Марьи и, кажется, еще звук пощечины:
- Вот тебе! Руки распустил, рожа пьяная... вот и лежи на диване!
"Что мне делать теперь... А все равно зарезать его, пусть все говорят, а все равно зарежу я эту "жердь", этого фашиста. Сейчас зарежу, а потом поздно будет - Марья выбежит в меня уцепиться и не смогу я уже уйти."
Он подхватил нож и, проскочив горницу, в которой Сашка, втолковывал сестренке какую непростительную глупость она сказала, выбежал из избы в сад.
* * *
Вовсе не похожий на пение хрип отхлынул назад, остался в доме, который давно уже не был Ивану родным. Теперь он погрузился в тишину ночи: да тишина была полной: замолкли уже сверчки, ветер укутался в кронах деревьях, спали, где они остались, собаки; спали и люди - русские и немцы все спали в Цветаеве в этот поздний час. Почти всем, правда, ничего не снилось и они были рады этому; других же, несчастных, мучили кошмары. Давно укатились за горизонт стальные чудовища, отхлынула туда вместе с ними и канонада фашисты говорили, что остатки красной армии увязли во льдах где-то за Полярным кругом...
И только негромкие трели губной гармошки расплывались со стороны забора в этом прохладном безмолвии.
Иван, до боли сжимая в руке нож, замер в густой, непроницаемой тени яблони, вжался в ее живой, теплый ствол и высматривал силуэт "жерди". Было видно, как тот встал у забора, потянулся, и вновь уселся, наигрывая все ту же, незнакомую Ивану мелодию.
Где-то на самых окраинах Цветаева залаяла собака, и совсем с другой стороны пришел ей слабый ответ.
"Так... Соберись теперь, думай только о том, как выполнить свой замысел. Быть может, просто подойти к нему, сказать что-нибудь. Нет, он сразу насторожится, достанет свой револьвер. Ведь я к нему никогда не подходил, ведь я боялся его и боюсь - боюсь, что он говорит правду... Значит, надо ползком, как когда-то в бою, мы отступали тогда и над головами свистели пули, из пулеметов стреляли, над самой землей били, и страшно голову было приподнять и хотелось вжаться в землю, в ее глубины от этого свинца уйти. Мы тогда в нее и вжимались, а пули то над самой головой так и свистели, так и свистели... Все, ползу."
Он бесшумно метнулся на землю и пополз, сотрясаясь от страха и возбуждения всем телом. Он пытался, но не мог хоть немного успокоиться, напротив дрожь все усиливалась...
"Да так я и нож поднять не смогу... Дрожь... О-ох, не могу, все тело сводит, так сейчас прямо среди грядок и запрыгаю, надо успокоиться, обязательно... Так, стоп."
Он замер и затем медленно перевернулся на спину.
Яркое, звездное небо - что описывать его, каждый хоть раз в жизни любовался им, а тот кто не любовался, не пытался постичь взором эту бесконечность, тот либо глупец, либо слепой. В точности то, что увидел тогда над своей головой Иван можете увидеть и вы, выйдя в ночную сентябрьскую пору в далекое от города поле и задрав голову.
Он пролежал так несколько минут, и не издал за это время ни единого звука, он не дышал, а сердце его вздрагивало так же слабо, как и эти бесконечно далекие, несущие отблески изначального, чистого творения светила. Потом он медленно протянул навстречу им руку с ножом и она оказалась бесконечно маленькой, ничтожной, какой-то никчемной соринкой против этой темной глубины. Он поспешил ее убрать испугавшись не немца, но чего то высшего, грозного и вечного внимательно взирающего на него из этой глубины.
Пронеслись в голове строки из давно прочитанной книги по астрономии. Солнце, там говорилось, лишь одна из миллиардов звезд, составляющих одну из рек галактики, другая же звездная река в виде Млечного пути опоясывала все небо.
- Покойно то как, - прошептал он наконец, - звезды такие тихие и вечные. Как их много, а я лишь ничтожная пылинка против величия этого... Господи, как покойно! Это же надо было создать такое огромное и гармоничное. Мы то люди только можем этим любоваться, покой из этого черпать... А сами носимся с этими мелочными страстями, с этой суетной злобой - да что эта злоба да суета, да все страсти мои, все надрывы перед этим бесконечным небом? Все это лишь жалкая толкотня в кровавой пыли на ничтожно маленьком пяточке мировоздания. Вон она вечность какая глубокая, а моя то рука с ножом, жалкий отросток перед ней - протянул руку с ножом, да... А оно вон взирает на меня и на всех нас взирает, всю нашу маленькую землю под собой видит, все наши ничтожные дела. И ведь не просто смотрит, а и наши взоры к себе зовет, чтобы мы тоже на нее - на вечность смотрели. Только мы не смотрим, а все больше в пыль эту вглядываемся, о мелочном, да о подлом думаем... А кто же я против этого? Как я могу теперь поднять нож на живое существо и пролить эту вязкую кровь... господи, да разве я это желал? Разве же я, о господи? Или мне это только причудилось... как мог Я это желать? - он с отвращением отбросил нож в сторону и, быстро поднявшись, пошел к забору.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});