Владимир Покровский - Планета отложенной смерти (сборник)
— Вы немножко не так меня поняли, дорогой Хлодомир, — участие в глазах, доверительность полная и тоже насквозь фальшивая, ну просто омерзительная доверительность. — Мы совсем вас не просим, чтобы вы споспешествовали ходатайствовать… с этим все в порядке. Есть люди, есть возможности, есть силы…
— Но я-то, я зачем вам понадобился? К чему все эти спектакли, эти беседы нелепые? Вы что, уж не вербовать ли меня в метаморфозники собрались?
— Вот оно, это слово! — вдохновенно радуется гранд-капитан Фей. Он подпрыгивает от избытка якобы чувств, по-козлиному и не к месту. — Вербовать! Именно так, именно вербовать, дорогой Хлодомир, именно вербовать! Вот вы вопросов тут мне всяких назадавали, многое было вам непонятно, иногда самое простое, иногда действительно непонятное, но вы не задали одного, самого главного. Вы не спросили, к чему мы устраиваем все эти спектакли — с убийствами, с расследованием, с погоней, к чему заводим с вами эти, прямо вам скажу, нелепые беседы, на что-то похожие, но совсем не похожие ни на что? Вот о чем вы меня не спросили, а ведь я этого вопроса все время ждал. Все думал — спросит или не спросит? Нет, не спросил. Но я вам все равно отвечу, все равно разъясню. Ибо! Ибо это самое главное.
— Да я же…
— Самое главное, дорогой мой Хлодомир. И я отвечу вам так, вот послушайте: все это мы устраивали с одной только целью. Завербовать в свои кадры куафера Хлодомира Вальграфа. Повторяю: за-вер-бо-вать.
И тогда я сказал «хм». Я сделал умное лицо и еще раз сказал «хм». Я посмотрел на Эриха Фея вопросительно, а он ответил мне восторженным взглядом и умилительно сложил ручки. И тоже, как бы поддакивая, произнес «хм».
— Отменно благодарю, — сказал я, чувствуя, что глупость сморозил, глупость даже, может быть, грамматическую, но не смог удержаться и повторил. — Отменно благодарю. Мне еще не прискучил человеческий облик. К тому же я очень устал… плохо чувствую себя… температура…
— Температура! — со смачным удовлетворением воскликнул Фей и с кем-то из своих торжествующе перемигнулся.
— И вообще. Я покорнейше бы просил, — продолжал я с политесом, выходящим за пределы уместного, — оставить меня в покое с тем, чтобы я добрался до города вашего, Эсперанцы, где меня ждут и даже в случае чего указания имеют специальные, до города, где я, отдохнув и сделав неотложные по долгу службы дела, обдумал бы ваше предложение спокойно и всесторонне и в самом скором времени дал бы вам точный, хорошо аргументированный ответ.
— Какое предложение? — живо поинтересовался вдруг Фей, головку склонив к плечу и глядя на меня с интенсивным, плохо разыгранным недоумением. — Какое такое предложение изволили вы, дорогой Хлодомир, столь изящно и фешенебельно отклонить? Не было еще предложения, я еще только намеревался.
— Я имею в виду, — изыскано приподняв бровь и глаза полузакрыв, в тон ему отвечал я, — я имею в виду вашу пропозицию насчет того, чтобы я метаморфозником стал и отведал бы ведмедевого облика.
— Ах, это. Но, дорогой мой Хлодомир, — Фей преомерзительно всплеснул ручками, — вы опять меня поняли не совсем. Что же это я так невнятно все объясняю?
— Непорядок, — пробасил Мурурова, и это прозвучало заранее заготовленной репликой, плохо заученной и потому произнесенной без выражения, точнее, с выражением сугубо любительским.
— Вот именно, — подтвердил Фей. — Непорядок. Но я сейчас объясню.
Я поклонился:
— Буду выразительно рад.
— Дело, дорогой мой Хлодомир, заключается в том, что мы нуждаемся в вашей помощи, а взамен пропозируем вам наисладчайшую из наисладчайших жизнь. Жизнь, которая вам, по вашим знаниям, потенциям, а главное, по заложенной в вас силе несметной, создана как бы исключительно для вас.
— Все-таки, значит, отведать ведмедевого облика?
— Ах, ну это! Это каждый желающий — пожалуйста. Я все пытаюсь вам о другом. Как бы это вам…
Фей приложил к губам указательный палец, поднял глаза и по-детски серьезно задумался.
Мне немоглось. Все болело, и донимала температура, и то, что я с утра ни крошки во рту не держал, тоже сказывалось. Голодная слабость разливалась по телу, онемевшему и больному, и каким-то образом уживалась с яростной силой неизвестного происхождения, от которой хотелось вскочить и разнести все вокруг, и на волю вырваться, и к «Бисектору» через лес, и чтобы не видеть вот этого вот всего. Только я не вскакивал почему-то. И даже (я так чувствовал) вовсе не потому, что мне было интересно слушать Эриха Фея, Савонаролу от городского спокойствия. Но он и впрямь рассказывал любопытно. Он отнял от губ указательный палец, показал его мне (палец был немыт, уплощен в последней фаланге и неприятно длинен) и сказал «ах!».
— Ах! — сказал он с ажитацией в голосе. — Я расскажу вам подробно, хоть время и поджимает.
И с сумасшедшей симпатией скосил, на меня глаза и тут же обдал настолько же сумасшедшей злобой — впрочем, только на миг.
— Представьте. Мы, — от возбуждения он чуть не кричал. — Мы, нашедшие себя в той ненормальной жизни, которую ведет человечество. Нашедшие форму, в которой человеческое и звериное не мешают друг другу, помогают друг другу, наконец, создают друг для друга комфортные условия существования. И заметьте, это важно: существования не в одиночку, наперекор, постыдно и тайно, а в группе, в сообществе, в особого рода цивилизации. Ну, здесь сложно, но вы поверьте — это хорошая форма существования, о ней можно долго, но приходится спешить, вы сейчас узнаете почему. И представьте, нашедшие форму, нашедшие даже место, вот это вот, вот это самое, там, где есть раздолье бовицефалам, нашедшие, но обнаружившие, к своему ужасу, что место занято, и занято прочно, и не сгонишь, и не попросишь, и никуда не пожалуешься, потому что, видите ли, мы извращенцы, мы вне закона, нас следует отлавливать и куда следует отсылать. С надлежащей охраной.
Я внимательнейшим образом слушал, я вытянулся вперед, я даже истово кивал в знак понимания, но все равно, так трудно доходили до меня слова Фея. А ему нравилось, что его так слушают, он обставлял свою речь ужимками, отчаянной жестикуляцией и мимикой самой невероятной, сквозь фальцет проскальзывали порой басовые органные нотки, и это пугало.
— И вот — нас много, нам надо где-то жить. И не просто где-то, а именно в Эсперанце, в которой люди нормально жить не могут, которую наш террор, нелогичный и беспощадный, не способен уже спасти, именно в Эсперанце, нашей родине, единственном месте, которое должно принадлежать нам. Нас много — но мы слабы, потому что человек весит много меньше бовицефала и, превратившись в бовицефала, он бывает предельно слаб, в нем нет совершенно ни силы, ни ярости, той чисто бовицефальей ярости, ради которой все и затевалось. Ярость, впрочем, есть, но ее хватает на сущую ерунду, а на дело такая ярость не годна.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});