Роберт Хайнлайн - Достаточно времени для любви, или жизни Лазаруса Лонга
Я попал на такую службу и скорее всего не покину ее до конца войны. Нужно же кому-нибудь учить этих отважных и бестолковых сельских парней, делать из них нечто похожее на солдат. А умелый инструктор в армии ценится, и офицеры не желают с ним расставаться.
Итак, исполнившись воинского пыла, я узнал, что мне не придется воевать. Я буду учить маршировать, стрелять, обращаться с оружием, со штыком, вести поединок без оружия, обучать их полевой гигиене, всему, что угодно.
Мои удивительные познания в военных вопросах вызывают здесь удивление, поскольку военного опыта у меня нет (не могу же я признаться, что дедуся научил меня стрелять через пять лет после окончания этой войны, а потом — еще через пять лет — я учился обращаться с подобным оружием, будучи кадетом, и что все последующие столетия мне время от времени приходилось этим заниматься).
Здесь уже поговаривают, что я служил солдатом во Французском иностранном легионе — этот корпус одного из наших союзников состоит из головорезов и воров, беглых преступников, знаменитых отчаянной драчливостью, — дезертировал, записался в американскую армию под другим именем. Мне приходится возражать; я хмурюсь, когда кто-нибудь проявляет излишнюю прыть, однако изредка «по ошибке» салютую на французский манер ладонью вперед, но немедленно поправляюсь. И все уверены, что я оттуда. Мои познания во французском во многом обусловили мой перевод из исполняющего обязанности капрала в капралы и представление в сержанты. В лагере находятся французские и британские офицеры и сержанты, обучающие нас окопной войне. Все французы разговаривают по-английски, но их английский канзасские и миссурийские плуг-жокеи понимают с трудом. Тут в качестве посредника в дело вступает ленивый Лазарус. Так что из французского сержанта и меня получается один хороший инструктор.
Я-то был бы хорош и без этого француза — если б мог учить всему, что знаю. Но я учу рекрутов тому, что положено. Методы рукопашного боя остаются неизменными во все времена, меняется лишь название, но главное правило постоянно: начни драку первым, дерись быстро и самым бесчестным способом.
Возьмем штыковой бой. Штык — это нож, прикрепленный к стволу ружья, обе части образуют подобие римского пилума, использовавшегося две тысячи лет назад и с тех пор не изменившегося. Казалось, следовало ожидать, что искусство штыкового боя в 1917 году достигнет совершенства. Однако это не так. Согласно здешним уставам, штык предназначен для защиты, а не нападения. А ведь быстрый штыковой контрвыпад может изумить противника, никогда не слышавшего о подобном. Существуют и другие приемы… В XXVI столетии по григорианскому календарю была — или будет — война, в которой владение штыком станет искусством… (Против своего желания я принял в ней участие.) Как-то утром на плацу я на пари доказал, что способен справиться сперва с сержантом-инструктором регулярной армии США, потом с британцем, а потом с французом.
Получил ли я разрешение преподавать то, что продемонстрировал? Нет. А точнее: нет, нет и нет, черт побери! Умение мое не соответствует уставу, и излишняя прыть едва не стоила мне должности. Поэтому я вернулся к преподаванию в соответствии с догмами «священных» уставов и наставлений.
Впрочем, книжица, которой пользуются в Платтсбурге, где служит мой отец и ваш предок, вовсе не дурна. В ней делается упор на агрессивность в штыковом бою, и это неплохо, ибо штык — жуткое оружие в руках человека, который готов пользоваться им и убивать. Но мне не удастся научить своих ребят другим приемам. И мне не хотелось бы видеть этих розовощеких и храбрых мальчишек в бою с каким-нибудь наемником из XXVI столетия, у которого одна цель — остаться в живых даже ценой жизни противника.
Эти мальчишки способны выиграть войну, более того — они выиграют ее и уже сделали это, если смотреть из того времени, в котором вы находитесь. Но многие из них погибнут. И смерть их будет бессмысленной.
Я люблю этих ребят. Все они молоды, ретивы и рвутся в бой, желая доказать, что один американец стоит шести немцев. (Неверно. Хорошо, если один американец одолеет одного немца. Ведь немцы — опытные вояки, и об их благородстве в бою говорить не приходится. И этим зеленым юнцам придется биться и умирать, пока немцы не сдадутся.)
А они так молоды! Лаз к Лор, большинство ребят моложе вас, а некоторые из них даже гораздо моложе. Не знаю, многие ли прибавили себе лет, но иные даже еще не бреются. Иногда по ночам слышны рыдания: кто-то плачет, тоскуя по маме. Но на следующий день он проявит прежнее рвение и усердие. О дезертирах нечего говорить; мальчишки просто рвутся в бой.
Я пытаюсь забыть, что эта война бесполезна.
Это вопрос перспективы. Однажды, когда Минерва еще исполняла обязанности компьютера, она доказала мне, что все «здесь и сейчас» эквивалентны, а настоящим можно считать лишь то «здесь и сейчас», в котором ты пребываешь. Мое настоящее «здесь и сейчас» (где я бы и был по сию пору, если бы не дикие гуси) — дома на Тертиусе, а несчастные щенята этого «здесь и сейчас» давно погибли, и черви пожрали их; и эта война и ее жуткий исход сделались древней историей, не имеющей ко мне никакого отношения.
Но я тем не менее здесь, и все происходит именно сейчас, мне трудно усомниться в этом. Мне теперь трудно писать и отправлять письма. Джастин, ты просил подробных отчетов прямо с места событий, чтобы знать обо всем, что я делаю, и добавить тем самым новые сказки к тому набору басен, который ты издаешь. Фоторедукция и гравировка теперь мне недоступны. Иногда мне позволяют ненадолго покидать лагерь, но дня хватает лишь для того, чтобы добраться до ближайшего крупного города, Топики (это около ста шестидесяти километров туда и обратно), но увольнение всегда дают по воскресеньям, когда никто не работает, поэтому у меня не было возможности прибегнуть к услугам лаборатории в Топике, даже если она оснащена необходимым мне оборудованием, в чем я глубоко сомневаюсь. Я мог бы оставлять письма в абонементном ящике, поскольку неважно, когда они попадут в отложенную почту — но по воскресеньям банки тоже закрыты. Поэтому я могу позволить себе лишь рукописное письмо, но не слишком длинное и объемистое, поскольку заполучить конверт тоже трудно; остается лишь надеяться, что бумага и чернила не слишком попортятся за столько столетий.
Я начал писать дневник, где избегаю упоминаний о Тертиусе и всем прочем (иначе подобная рукопись могла бы обеспечить мне место в сумасшедшем доме), но он представляет собой лишь перечень событий. Закончив, я переправлю его дедусе Айре Джонсону, который сохранит тетрадку, а когда война закончится и я обрету необходимый досуг и уединение, напишу к нему нечто вроде развернутого комментария, который ты требуешь, а также смогу миниатюризировать и стабилизировать длинное послание. Странные проблемы терзают историографа, предпринявшего путешествие во времени. Один лишь велтоновский мелкозернистый кубик позволил бы записать все, что я могу сказать за целых десять лет. Впрочем, я не смог бы им воспользоваться: технология еще не разработана.
Кстати… Иштар, ты действительно вложила мне в брюхо записывающее устройство? Это очень мило с твоей стороны, моя дорогая, но иногда ты проявляешь излишнюю изобретательность… В животе действительно что-то есть. Меня этот предмет не беспокоит, но врач, обследовавший меня на призывном пункте, заметил его сразу. Он не стал разбираться что к чему, но мне пришлось провести собственные исследования. Прощупав живот, я действительно обнаружил имплант. Наверно, это один из тех искусственных органов, о которых вы, реювенализаторы, не любите рассказывать своим «деткам»; и я подозреваю, что обнаружу там всего лишь велтоновский кубик с подсоединенным к нему «ухом» и десятилетним энергозапасом. Размеры как раз совпадают.
Что же ты не спросила меня, дорогая, прежде чем совать мне в пузо микрофон? Совершенно неверно, что на вежливую просьбу я всегда отвечаю «нет»; эту ложь распространяют Лаз и Лор. Ну уж в крайнем случае Джастин мог бы обратиться ко мне через Тамару; ей никто отказать не может. Но Джастин мне за это еще заплатит; ему придется десять лет выслушивать урчание моих кишок.
Однако Афина отфильтрует всякие посторонние шумы и предоставит ему датированную и индексированную распечатку. Это несправедливо, не говоря уж о том, что нарушается мое право на уединение. Афина, разве я тебе чем-нибудь насолил? Дорогуша, заставь Джастина заплатить за эту выходку.
С тех пор как я поступил в армию, я еще не видел никого из моей первой семьи. Но как только мне дадут отпуск, съезжу в Канзас-Сити. Мой нынешний статус героя предоставляет мне некоторые привилегии, которыми штатский молодой холостяк располагать не может: в военное время мораль дает слабину, и я сумею провести с семьей какое-то время. Они очень добры ко мне: я получаю почти каждый день письмо, а пирог или печенье — еженедельно. Угощением приходится делиться, и это очень жаль. А письма я читаю и перечитываю.