Кшиштоф Борунь - Барьер. Фантастика-размышления о человеке нового мира
— Ты, что, с ума сошла? — крикнул я сердито.
Вряд ли я мог сказать что-нибудь более бестактное. Но она приняла это абсолютно спокойно, я видел, как она улыбалась, повернув ко мне белое пятно своего лица.
— Возвращайся назад, — добавил я уже не так сурово.
Я знал, что она услышит меня, даже если я прошепчу. Как всегда покорно, она повернула назад, все еще смеясь — вероятно, над моим испугом. Это опять рассердило меня. А если бы вдруг появился генерал? В заповедной зоне купаться строго запрещено. Но ей-то откуда это знать? Я сам, конечно, виноват, надо было ее предупредить. Доротея приближалась к берегу, уже не улыбаясь — видно, почувствовала, что я сержусь. Плыла она легко и свободно и в то же время неуклюже, как головастик, у которого только что отвалился хвост. Подплыв к берегу, ступила на дно и выпрямилась во весь рост. Она была совершенно голая, но словно не сознавала этого. Да и впрямь, наверно, не сознавала: взгляд ее был спокоен и чист, в нем не было ни тени смущения, ни капли женской игривости. Похоже, что она не испытывала чувства стыда, как дети или античные наяды. И пошла ко мне, стряхивая рукой светлые капли с плеч. Она была такая, какой я и ожидал ее увидеть: прозрачно-белая, голубоватая, с узкими бедрами и маленькой грудью.
— Я не знала, что здесь нельзя купаться! — смущенно сказала она. — Откуда мне знать, я здесь в первый раз.
— Ничего… А я и не думал, что ты умеешь плавать.
— Плавать?.. Я вошла в воду и поплыла. Первый раз в жизни, честное слово, Антоний.
Я недоверчиво посмотрел на нее, хотя знал, что она никогда не лжет. Но все-таки…
— И ты не училась?
— Нет, — ответила она, останавливаясь в нескольких шагах от меня. — Зачем учиться тому, что естественно?
— Может, ты и права, — ответил я. — Ты так свободно плыла… как головастик. Верно говорят, что человек произошел от земноводных… В частности, от лягушек.
— Человек произошел от птиц! — возразила она.
— А тогда почему же ты плыла, как головастик? Кто тебя научил? Это скрытый в нас инстинкт.
— Не знаю… Может, ты произошел от лягушки, Антоний. А я — от птиц. Я в этом уверена.
— Хорошо, — сказал я. — Иди оденься. И вообще, неужели ты меня не стыдишься?
— Тебя — нет! — ответила она, собирая в пучок мокрые волосы.
Не так уж лестно для мужчины, если его не стыдятся.
— Отчего же?
— Ты — Антоний!
— Антоний, — кисло улыбнулся я. — Дядя Антоний?
Еще один промах — я забыл об этой страничке ее прошлого.
Она опять не обратила внимания на мои слова, будто я ничего особенного не сказал.
— Ты Антоний Смешной, — сказала она. — Ты что, умеешь жарить рыбу?
— А ты что, не умеешь?
— Умею, но не хочу… Ни ощипывать цыплят, ни варить их…
Надоела ты мне со своими птицами, — сказал я, раздосадованный. — Ладно, иди одевайся!
Она повернулась и пошла, осторожно и неловко ступая оттого, что трава колола ее нежные ступни. Я собрал всех рыбешек, которые еще подавали признаки жизни, и бросил в озеро. Одни тотчас же нырнули в глубину, другие плавали брюшком кверху на отмели. Я знал, что большинство из них все-таки оживет и еще будет плавать. Долго стоял и смотрел, как они уходят под воду: то брюшком вверх, то бочком, открыв рот. Одна рыбка так и осталась лежать на траве. Она шевельнула разок желтым хвостом и застыла, неподвижная, безжизненная. Меня охватило тягостное предчувствие, что когда-нибудь придется ответить за это злодеяние.
Доротея постелила два одеяла в редкой тени деревьев и лежала на спине, следя за своими птицами, которые порхали в ясной синеве неба. Это были ласточки с острыми черными крылышками, с продолговатыми шейками, они, вероятно, не ловили насекомых, а упивались прозрачным воздухом. Лег и я на клетчатое одеяло, своей яркой, огненной расцветкой сейчас раздражавшее меня. Доротея жевала травинку, лицо ее становилось все задумчивее.
— Хочешь, я тебе кое-что расскажу? — спросила она наконец.
— О чем, Доротея?
— Как умер мой отец!
— Не сейчас, — сказал я, сердце у меня сжалось. — Потом.
— Потом у меня не хватит духу, — сказала она.
Я понимал, что ей нельзя мешать. Она должна была освободиться от этого.
— Ладно, только не волнуйся!
— Я никому до сих пор не рассказывала, — продолжала Доротея. — Даже Юруковой. Но она знает об этом.
С того места, где мы лежали, мне было видно бледно-зеленое поле овса. И где-то вдали кусочек озера, синего и твердого, как стекло.
— Хорошо, я тебя слушаю, — сказал я.
— Знаешь, Антоний, мой отец был чиновник. Он сам говорил, что он чиновник. Теперь никто не употребляет этого слова, сейчас все говорят «служащий». Почему — служащий? По-моему, глупо и обидно. Это слово не подходит человеку. У нас была собака Барон. Мы кричали ей: «Эй, Барон, служи!» И Барон вставал на задние лапы. Передние лапки он поджимал, живот у него был бледный, прямо прозрачный, с маленькими розовыми сосочками. Мне так смешно было смотреть на бедного Барона, а глаза у него были такие жалобные, как будто он вот-вот заплачет. Собаки ужасно не любят служить. И люди не любят, и собаки, а о птицах и говорить нечего. Ты был когда-нибудь в зоопарке? Видел орлов в клетке? Нет никого на свете мрачнее орла за решеткой. Разве орел может быть «служащим»? Конечно, нет.
Мой отец был худой как скелет. В молодости он не был таким тощим, но год за годом все худел и худел. Пока от него не остались только кожа да кости. Знаешь почему? Потому что мама по ночам, когда он спал, пила из него кровь. Вставляла ему сзади под самым затылком трубочку и высасывала ее. Не пугайся, Антоний, я это говорю не потому, что сумасшедшая, это я так думала, когда была маленькая. Доктор Юрукова говорит, что у меня слишком сильно развито воображение. И отсюда все мои несчастья, потому что я не могу, как она говорит, отличать видений от действительности. У меня вправду были видения, но с тех пор, как она стала мне давать лекарства, я просто отупела. И сейчас живу как во сне. Папа тоже жил как во сне. Он никогда не улыбался, говорил тихо, нос у него всегда был влажный, как у Барона. И, как Барон, он служил, кто бы и что бы ему ни приказал. И до того он был жалкий, Антоний, до того покорные были у него глаза. Даже в самую сильную жару он хлюпал носом и сморкался в мятый-перемятый платок. И хотя он был очень грустный и молчаливый, но нисколько не был похож на орла. Скорее на тощую унылую ворону, которая зимой сунет клюв под крыло и сидит. Я видела, как он плакал. Тогда я не знала, что мама завела себе любовника, какого-то пожарника. Когда папа умер, они поженились. Пожарник был такой здоровый, что когда он зимой раздевался и оставался в одной майке, то от него валил пар, как от лошади. Я никогда не слышала, чтобы папа с мамой ругались из-за него, хотя он приходил к нам в гости и то и дело брал под козырек, очень ему нравилось отдавать честь и тереть сапогом о сапог, пока не завоняет ваксой. Он был ужасный обжора. Один раз, когда мы с ним остались вдвоем на кухне, он стал поднимать крышки с кастрюль и есть изо всех подряд. Потом засмеялся и ущипнул меня там. Мне было так стыдно, что я целый день проплакала, но маме не посмела сказать. Незадолго до того, как папа умер, он стал приходить к нам чаще. Тогда папа уходил из дому и, наверно, бродил по пустынным улицам и плакал. Доктор Юрукова сказала, что у меня плохая наследственность, что я похожа на отца и потому такая тощая и такая чувствительная.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});