Владимир Покровский - Планета отложенной смерти (сборник)
— Ты не кипятись, Пан Генерал. Докладную-то ведь все-таки он послал, — умиротворяюще, как ребенку неразумному, сказал дю-А. — Факт абсолютно неоспоримый.
— Не верю я твоим фактам! Что хочешь говори — не верю! Это не Кхолле!
— Метка в его файле — почище любого удостоверения личности. Никто ее оставить не мог, кроме него. Он и послал.
Ничего я не понимаю в их математике. Это очень неудобно: то и дело приходится верить на слово. С другой стороны, хорошо: когда очень не хочется, можно и не поверить, и никто тебе ничего не докажет. Потому что неграмотность. А где вы в наше время грамотных сыщете?
Дю-А все еще пытался удержать благодушный тон, а я не напоминал ему о ведмедях, которые убили наших ребят. Не понимаю, почему я не мог говорить о них. Получается не очень красиво: мол, раз он меня пригласил, то я (вроде бы из благодарности за редкий обед) решил поберечь его бедную совесть и его бедные нервы. Это я уже потом понял. Я вообще мастер понимать потом, когда поздно.
— Сядь, — сказал мне дю-А. — Сядь, успокойся. Ничего плохого я ему не приписываю. Он все правильно делал. Он так свой долг понимал.
Я сел.
— Где же его стекла, про которые ты говорил?
— Не знаю. Наверное, хорошо спрятал, чтобы вы не нашли случайно. А скорее всего в личном файле держал, шифровал под безобидные тексты. Сейчас разве скажешь?
Дю-А говорил еще что-то про Кхолле Кхокка, но я не слушал его. Мне стало неинтересно. И противно. И звери противны, и еда экзотическая (блинчики какие-то, пеллмень, трубочки из белого мяса, квазиживые хлебцы…). И дю-А противен мне стал. И очень захотелось уйти. Я потихонечку начал соображать (еще не окончательно, а так, на уровне подсознания), что сидит вместе со мной за этим филигранной работы столом человек, предавший моих друзей, человек, которого я был обязан казнить и которого не казнил, человек, с которым и разговаривать-то позорно, а не то что принимать его угощение. Чужой, враждебный мне человек, хотя и похожий на меня очень. Что человек этот не просто меня угощает, а гадости про моих друзей, из-за его трусости погибших, мне говорит. А я слушаю. Последнее время я то и дело поступаю неправильно. И с Мартой тоже, хотя и она хороша. Все время не то что-то делаю. Я сказал:
— Мне пора.
Дю-А, к тому времени уже замолчавший, смертельно серьезный, злобный, забывший недавнее благодушие, поднял голову:
— Подожди. Успеешь уйти. Мы, наверное, никогда не увидимся больше.
— Кто знает, — собрав последние остатки вежливости, сказал я.
— Мы, наверное, не увидимся больше. Поэтому я хочу, чтобы ты знал. Ты не прав. Ты не можешь быть прав, с самого начала не по той программе работал. И все ваше куаферство — дикая глупость была. Если не преступление.
— Не надо, — сказал я. — Мы с тобой никогда друг друга не поймем.
— Слушай меня, не перебивай! Я и сам знаю, что пытаться убедить тебя бесполезно, ты в этом своем куаферстве закостенел. Хотя в принципе я тебя понимаю. Когда-то ты мне нравился даже. Мы ведь почти друзьями стали тогда. Ты был очень неплохим парнем. И честным, и все такое.
— «Был». Хорошо говоришь.
— Не придирайся к словам! Слушай, сколько раз повторять! (Дю-А, наверное, по сию пору начальник, очень уж командовать любит.) Сбил меня… Ты сейчас уйдешь, но ты должен знать одно: я тебе никогда не прощу, что бы там после ни случилось, кто бы из нас правым ни оказался. А прав-то все-таки я! Все-таки я! Ни-ког-да не прощу тебе, что ты меня тогда трусом назвал. И подлецом.
— На правду обиделся? — усмехнулся я.
— Нет!
— Все ясно, — сказал я. — Очень приятно было тебя повидать. Я пошел.
— Счастливо! — рявкнул дю-А.
Я не ответил и ушел, а он еще раз крикнул мне в спину, что никогда меня не простит. Он остался сидеть, мрачно разглядывая свои роскошные кушанья, — горбатый, будто все еще наплечники носит.
Велосипед я домой отослал, а другого транспорта не люблю, пришлось пешком тащиться километров двенадцать. Был вечер, час пик, машины ревели как сумасшедшие, и люди толкались. Город меняется, и нет больше в нем площадей, по которым можно гулять. Я пришел, когда уже стемнело совсем и Марта уже вернулась. Я ничего ей не сказал про дю-А. Да и не о чем говорить. Она считает, что я слишком часто прошлое вспоминаю, у нее откуда-то другие появились воспоминания. У меня с ней не все хорошо, и с сыном у меня нелады, и я не уверен, что он до этого, стекла доберется. Скажет — скучища.
А мне все равно. Я уже и привыкать начинаю. В жизни городского бездельника есть свои радости: можно сколько угодно заниматься тем, что никому не нужно, а значит, и отчитываться за сделанное не перед кем. Придумываю себе разные бессмысленные дела, когда за стеклами не гоняюсь: например, езжу в больницу к Беппии, он тут недалеко, километров сто. Сижу с ним разговариваю, он совсем не помнит меня, он говорит, что я его дядя (был такой бродяга, Каспар его ребенком пару раз видел и очень им восхищался). Он долго будет жить, Беппия, мы все от старости перемрем, а он еще тянуть будет. А почему бы ему не тянуть? Уход хороший, ум лишний не отягощает, сидит на солнышке, деревянных мальчиков вырезает, а потом их мучит.
МЕТАМОРФОЗА
Я все-таки расскажу тебе, пусть даже и потеряю твою любовь, потому что все равно потерял. Тебе, потому что кому еще могу рассказать такое? Потому что не рассказать будет нечестно. Уезжай и не жди от меня вестей — меня нет.
Ты никак не могла понять, почему я не хотел соглашаться на ту инспекцию — помнишь? Ты говорила: чудной (мне нравилось, когда ты так говорила), не вздумай отказываться, столько надежд. А я отвечал, что я куафер до мозга костей, куафер и никакой не инспектор. У меня ничего не получится — я тебе отвечал. А ты говорила: чудной, ты не просто куафер, ты особый куафер, тебя заметили, из инспекторов делают куаферских командиров. Вот что ты говорила. Ох, ребята, ребята, ребята, ребята…
Любовь моя, родная, единственная, я действительно был тогда куафером, и ничем больше, и нельзя было мне инспекцию доверять. Мое дело — причесывать планеты, делать их максимально пригодными для человеческого жилья, пусть даже это и стоит жизни большинству коренных обитателей. «Создавать новые экологические структуры» — это значит иногда чуть не плавать в самой мерзкой грязи, которую можно выдумать, терпеть всякий раз отвратительные, нестерпимые запахи гнилого мяса, которое совсем еще недавно было не гнилым, бегало по травке и не подозревало, что встретит меня. Выносить все это и уверять себя, остальных, что другого выхода нет, что кто-то должен делать эту грязную работу ради всеобщего блага. Кто-то хоть так должен решать проблему перенаселения, спасибо медикам за нее. Тогда я был пусть талантливым, но куафером, то есть человеком, который имеет дело с животными, а с обычными людьми общаться уже не умеет. Уже забывает, что значит жалеть человека, уже и понятия не имеет, что значит его опасаться.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});