Циклы "Антимир-Восточный конвой-отдельные романы.Компиляция.Книги 15. Романы-16 - Владимир Дмитриевич Михайлов
Ольга дернула плечами и даже шагнула к двери; я посмотрел на нее как можно выразительнее и внушительно кашлянул, чтобы она не пропустила этого взгляда мимо своего внимания. Она, кажется, поняла, а может, просто спохватилась, что не следует слишком уж показывать характер в доме, где ты оказалась впервые в жизни, у незнакомых людей; сообразила, что подведет меня, да и себе сделает только хуже. Вместо двери Ольга подошла к столу и присела, а Семеныч, потерев руки, громко воззвал: «Ну что, еще по одной, что ли?».
Я вышел из комнаты, медленно прошагал по коридору, где за минувшие годы изменился разве что цвет; прошел, как тысячи раз до того. Что-то, наверное, остается от человека в тех местах, где он жил подолгу. Смываются с пола следы, выветривается запах, но что-то остается. Говорят, глаза человека не только воспринимают свет, но и сами испускают какое-то излучение; может быть, оно как-то влияет на окружающее, перестраивает его… А вернее всего, ничего такого не происходит. И хорошо, не то обязательно изобрели бы такой взрыватель, срабатывающий от взгляда, этакую хитрую ловушку: ты только глянул — и взрыв…
Я стоял у окна в комнате, что так долго была моей, и червячок шевелился под сердцем. Ну, вот ты и снова вышел на свой берег, а что толку? Река протекла, и ты протек; другие стены, другая мебель, комнате все равно, кто живет в ней, у нее нет памяти. Да и то — мало ли таких комнат или квартир в стране? Куда больше десятка, наверное; ты жил в них где месяцы, где годы, потом уходил — и все. Кому какое дело, что ты когда-то стоял на этом самом месте, касался этого самого подоконника, и думал, думал… Ты получил тогда роту, ты был моложе и честолюбивее, дело было осенью, за стеклом моросило. Ты только что принял пополнение из нового призыва и вновь переживал впечатление, с каким знакомился с ними — растерянными, угловатыми, расхлябанными несмотря на все усилия сержантов и их собственные. Необмявшаяся форма казалась на них неестественной, и ты знал, как много сил придется положить на то, чтобы каждый из них стал солдатом, при виде которого и не подумаешь, что он хоть раз в жизни надевал что-то другое, не ту гимнастерку, что сейчас на его плечах, не поверишь, что ремень, так ладно перехватывающий фигуру, когда-то свисал черт знает куда, бляха обязательно оказывалась на боку, а отдание чести в его исполнении выглядело прямо-таки противоестественным жестом, и хотелось плеваться, орать и плакать. И ты стоял вот здесь и думал, что вот пришли люди, каждый из которых обладает склонностью к чему-то и способностью, а ты должен, наперекор всем этим стремлениям и способностям, где можно — используя, а где нельзя — подавляя, научить их профессионально воевать, а перед тем — правильно ходить и поворачиваться, трогаться с места и останавливаться, одеваться и раздеваться, окапываться и бежать, беспрекословно выполнять приказы и молчать, пока не разрешили говорить, и все это — еще до того, как начнешь учить их стрелять, метать гранату и делать еще множество важных вещей, а потом уже начнешь посвящать их в секреты пиротехники, учить различать инициирующие и бризантные взрывчатые вещества, понимать, что такое бризантность, а что — работоспособность, а что — чувствительность, а что стойкость, а что — плотность взрывчатки, разбираться в шнурах огнепроводных и детонирующих, в капсюлях-детонаторах, зажигательных трубках, электровзрывных сетях, и еще во многом, многом, многом… Порой ты будешь к ним жесток и безжалостен — ради них же самих, потому что они не понимают сейчас очень многого, и когда еще поймут… Ты стоял здесь и вспоминал, как сам когда-то, уже очень давно, впервые понял, увидел за деталями — главное; тогда началась корейская война, время стало напряженным, прошлая война была еще свежа в памяти, и будущая казалась куда более вероятной, чем сейчас. В газетах много писали о нашей армии, о надеждах, которые возлагало на нее все прогрессивное человечество, а тебе казалось, что это — о чем-то другом. Та армия, о которой писали, была сама по себе а ты, рядовой Акимов, был сам по себе, и превыше всего ценил древнюю поговорку: солдат спит, а служба идет. И вдруг, словно крутнули подрывную машинку, озарилось, грохнуло — и тебе стала ясной одна простейшая вещь: та армия, о которой писали и на которую надеялись — был ты и ребята вокруг тебя, такие же, как ты, и больше не на кого было надеяться, кроме вас, потому что, если сыграют тревогу, именно вы пойдете вперед, пока в стране будут призывать запасных и формировать новые дивизии и армии. Ты пойдешь; а был ли ты готов к этому? Формально — да, потому что и стрелять, окапываться ты уже умел, и выполнять команды. Но по сути, ты стал готов к возможной войне только в тот миг, когда понял, что надеются именно на тебя, лично на тебя, и не дай тебе бог не оправдать надежд. Ты понял, и с тех пор не забывал этого всю жизнь, а те ребята еще не поняли, и даже не завтра поймут; нет, они будут знать, и спроси их на политзанятиях — четко ответят; знать будут, а понимать — нет, слова еще не станут их мыслью, а будут оставаться лишь словами, пока в каждом из них не родится наконец солдат. И тогда они скажут тебе спасибо за твою строгость, а порой — безжалостность, скажут, если даже никому из них никогда и не придется воевать…
Наверно, мысли все же каким-то способом записывались на стенах. Иначе почему же именно сейчас я вспомнил все то, что заботило меня в те далекие дни? Но нет, все-таки это чужая комната, пусть Семеныч с Варварой и продолжают называть ее моей. Чужая. Наш век, жесткий и стремительный, грохочущий, словно танк в прорыве, вырвавшийся на автостраду и прущий так, что асфальт летит из-под траков, — наш век многое дал нам и многого лишил. Он лишил нас дома предков — отчего дома; родители тоже уже жили не в домах, а на квартирах, их получали и сдавали, покупали и меняли, и если раньше даже штаны переходили по наследству от отца к сыну, то теперь родители стараются решить жилищные проблемы своих выросших детей при первой же возможности. Они правы, и все это очень современно и удобно, но нет у нас отчего дома, где десятилетиями жила бы твоя семья, деды и прадеды, где на пыльных чердаках