Елена Вернер - Верни мои крылья!
Рубрика имела успех. Нику стали узнавать в магазинах и автобусах – по голосу с характерной, хотя и легкой картавинкой.
Как-то раз, пользуясь свободной минутой, Ника заскочила в дом быта на углу Урицкого и Карла Либкнехта, в отдел галантереи, и обзавелась шелковым шейным платком, спустив на него полстипендии. Не прошло и часа, как одна из приятельниц позвонила ей:
– Как тебе платочек?
– Откуда ты знаешь? – удивилась девушка. Приятельница вздохнула:
– Ты ж у нас звезда! Тебя узнала кассирша, сказала знакомой, а та со мной работает…
– И что она сказала? – продолжала недоумевать Ника.
– Ну то и сказала! «Только что заходила Ника Ирбитова и купила у нас шейный платочек…»
Это поразило Нику. Ей и в голову не могло прийти, что постороннего человека может всерьез интересовать такая глупость, как приобретение ею платка. Что же это, значит, когда она покупает молоко, хлеб или тампоны, это тоже становится предметом народного достояния? Мысль тревожила и категорически не нравилась. И хотя пару дней девушка выходила из дома более тщательно собранная, с клейким ощущением чужого взгляда на своем затылке, вскоре впечатление смазалось и заполировалось вертлявой повседневностью.
А потом наступил тот самый день. Ника, распрощавшись с малышней, которая ее обожала и висла на руках до победного, и пришедшими их встречать с танцев родителями, возвращалась домой одна. Все было обыкновенно: осенний день, ранние, стремительно опадающие сумерки, короткий путь от остановки через трепещущую от ветра березовую рощицу и гаражный кооператив. У последних гаражей кто-то напал на нее сзади и оглушил ударом по голове.
Очнулась она в промозглой темноте и одиночестве. Голова нещадно гудела, жажда опалила рот и пищевод, будто внутри прошлись крупнозернистым наждаком. Такими же шершавыми, как ее распухший неповоротливый язык, оказались на ощупь стены из ледяного бетона. Ни лучика, ни единого фотона, кажется, не проникало сюда, и девушка полностью потеряла ощущение пространства. Она не чувствовала на себе каких-нибудь повреждений, кроме последствия удара по голове, даже одежда оказалась нетронутой, но Ника опасалась, что это явление временное – ведь кто-то ее сюда приволок с определенной целью… Она боялась узнать, с какой именно. И тогда Ника закричала.
Она звала на помощь. Сначала по-разному, меняя порядок слов во фразах, как будто писала диалог в кино или пыталась не наскучить неведомому слушателю, и ее мозг регистрировал это странное явление отчужденно и довольно равнодушно. Потом запас слов иссяк, и она стала кричать бессвязно. «Главное – подавать сигнал непрерывно», – всплыл в памяти совет, которым поделился один из ее знакомых-туристов перед догорающим костром, когда рассказывал о своем трехдневном плутании по тайге. «Подавать сигнал непрерывно» – вот что крутилось в разгоряченной голове, бесконечно, изматывающее, круг за кругом. И она кричала, при этом шаря руками по полу и стенам в поисках. Она искала хоть что-нибудь: предмет, выступ, дверь, щель. Помещение оказалось прямоугольным и совершенно пустым, если не считать пыли на полу. Хотя дверь она все-таки нашла – и не простую, а с окошком в мелкую решетку наподобие тюремного. Окошко было плотно закрыто, и снаружи не доносилось ни звука. Ника колотила в дверь, но с этой стороны не было даже ручки, и ее попытки подцепить край двери пальцами прекратились, лишь когда ногти обломались и содрались до мяса. Подушечки пальцев стали на вкус ржаво-солеными, с сырым и крахмалистым оттенком цемента, который еще долго потом поскрипывал на зубах.
Через несколько часов – Ника только предполагала, потому что ни ее сумки, ни телефона, ни часов при ней не оказалось, – у нее сел голос. До хрипа. Горло драло и саднило. Но она продолжала «подавать сигнал», пока в какой-то момент не заснула от холода и отчаяния, скукожившись в углу и уронив голову на скрещенные руки.
Она очнулась от обращенного на нее взгляда и, еще не подняв лица, уже ощутила, как встают дыбом мелкие волоски на шее и руках. В эту минуту Ника совершенно отчетливо поняла значение слова «ощетиниться», и страха в нем было куда больше, чем злобы.
На нее смотрели через окошко. Пара глаз. Пристально, немигающе, с ненормальным восторгом, от которого все внутри холодело и начинало подташнивать. Ника попробовала говорить, увещевать, угрожать, умолять – внутренне цепенея при мысли о том, что каждое ее слово ничего не стоит. Вообще ничего, меньше соринки на полу. Что будет с нею, когда этот человек откроет дверь и войдет в ее темницу? Что он с ней сделает? Боль – сможет ли она вытерпеть боль, если он станет ее пытать? Или он просто убьет ее. Быстро или медленно? И как именно это произойдет?
Но он не входил и не отвечал. Просто смотрел на нее. Изучал. Наблюдал. И, кажется, увиденное ему нравилось. Подумав, что сможет вынудить его на разговор, если успокоится, перестав реагировать на ситуацию, и сядет в углу, Ника замерла. Минуты капали, беззвучно и невидимо, но невыносимо тягостно, как текущий кран в кухне, далекой, родной, уютной кухне в хрущевке… Ничего не изменилось. Потом он ушел.
Даже когда ее похититель принес еды, открыв при этом дверь, она не сразу узнала его, хотя лицо и показалось знакомым. Поедая еще чуть теплую жареную курицу с картошкой и кусок пирога со смородиновым вареньем, Ника все гадала, кто же он. И только насытившись, сообразила. Митя. Митя? Кажется, Митя. Тот неприметный увалень с поблескивающими глазами и белым воротничком.
Она надеялась, что воспоминание об имени даст ей преимущество. Но на Митю это не произвело никакого впечатления. Он все так же хранил молчание – и все так же наблюдал за ней через окошко. Он смотрел на нее целыми часами, как она спит, ест и, что унизительнее всего, как ходит в туалет в ведро, которое он потом выносил с легкой улыбкой, такой мягкой и дружелюбной, что от ужаса у девушки мелко стучали зубы. Осознав, что физическая угроза ей не грозит – кажется, – Ника стала бояться своего тюремщика еще больше. Она не понимала, что ему нужно, зачем он держит ее здесь. Не из-за выкупа же, в самом деле, откуда у ее родителей деньги… Не понимая смысла Митиного ласкового неотступного взгляда за линзами очков, разум подсовывал опасения и предположения, одно другого омерзительнее, болезненнее, извращеннее. Ни одно из действий Мити не было направлено ей во вред, кроме, разумеется, самого похищения. Он сытно и даже вкусно кормил ее, следил, чтобы не заканчивалась питьевая вода, и ставил ведро, только для этого нужно было особо попросить. Вслух. Каждый раз девушка содрогалась от стыда. Иногда за окошком щелкал затвор фотоаппарата, и ей негде было спрятаться от этого тягучего, леденящего душу внимания. Ника окончательно сбилась со счета, пытаясь определить, сколько провела взаперти. Неведение – вот что было хуже всего. Сколько дней она в плену? В чем цель или причина? И когда это кончится? Последний вопрос – кончится ли это вообще, найдет ли ее кто-нибудь – Ника отгоняла от себя как могла. Но он, назойливый, всегда возвращался. И Митя тоже.
Осознав, что он не отзовется, Ника перестала надеяться разговорить его. И когда окошко с лязгом закрывалось, Ника считала до трехсот и начинала кричать. Она не оставляла попыток, точнее, запретила это себе. А в сущности, что ей еще оставалось делать… Пытаться и кричать стало ее работой. Не танцевать же в карцере.
Когда Ника, воспользовавшись очередным Митиным появлением, попыталась сбежать и потерпела поражение, он нарушил молчание – всего однажды.
– Еще раз попытаешься – посажу на цепь, – негромко и почти нежно заверил он.
Ника поверила моментально. Для похитителя, продумавшего все так тщательно и подготовившего для нее целый бункер, ничего не стоило посадить ее на цепь, как дворовую псину. Этого допустить она не хотела.
Иногда ее разум мутился, перед глазами все плыло, тем более что дело довершала выстуженная тьма: уходя, Митя тушил свет. Когда-то она страшилась темноты, теперь нет. Свыклась. Темнота говорила об отсутствии Мити и была явно меньшей из зол. И все чаще Ника боялась, что сойдет с ума. Ей мерещился образ себя же, но лет на тридцать старше, старухи с шальными глазами, бледной кожей, как у пещерного протея с фотографий спелеологов, и всклокоченными космами, отвратительно-белыми, словно проростки под кучей кирпичей. Это видение заставляло Нику кричать с утроенной силой.
А потом ее освободили. Все закрутилось как-то чересчур быстро и пугало ничуть не меньше. Мамины слезы и ласки, больше напоминавшие продолжение истерики, отцовское заторможенное смущение, милиция с унизительными и необходимыми вопросами, участливость каких-то малознакомых и умирающих от любопытства людей. Наконец, Ника узнала, что в заточении провела три недели, хотя ей казалось, что никак не меньше месяца. Митя оказался второкурсником физтеха, тихим отличником. Дома у него нашли целый платяной шкаф, заклеенный изнутри Никиными фотографиями: с танцевальных выступлений, в компании друзей, сделанные исподтишка, когда он следил за ней на улице и позже – в ее карцере, оказавшемся подвалом пустующей швейной фабрики в тупике улицы Майкова. Из-за того что Ника работала на радио и была в городе довольно известна, о ее исчезновении все это время трубили в эфире и местной газете, и теперь она оказалась под перекрестным огнем всеобщих взглядов, жаждущих подробностей, каждый на свой вкус. Официальные сухие отчеты только подогревали интерес и неуемную фантазию, в которую каждый любовно привносил перчинку собственного безумия и порока. О Нике говорили, и, что еще хуже, о ней шушукались. Надеясь на освобождение, там, в своей клетке, она мечтала о доме и тепле, об одеяле, которым можно укрыться с головой, а на свободе она вдруг ощутила себя ободранной до костей. Так, наверное, ощущает себя новорожденный, выплеснутый в огромный и громкий мир из материнского лона, ничего не понимающий, дрожащий в слизи, еще недавно бывшей такой теплой, а теперь стремительно остывающей, липкой, застилающей рот, нос и глаза.