Поцелуй небес - Людмила Григорьевна Бояджиева
— Прости, я, наверно, заняла твое место? — проговорила девушка с мягким акцентом. — Я сейчас уйду. Она быстро поднялась, нагнулась за книгой и тяжело села, сжав виски:
— Голова кружится. Я здесь лечусь.
— Сиди, сиди! — остановил ее пришедший в себя поэт. — Это вовсе не мое место. Я приехал в гости к господину Динстлеру и просто гулял… Меня зовут Жан-Поль — я сын школьного друга Йохима — Готтлиба. — Он опустился прямо на траву, скрестив ноги.
— Может быть, тебе принести воды?
— Нет, нет, я уже чувствую себя лучше, — она вновь попыталась встать.
— Да посиди же ты спокойно! Хотя бы скажи, как тебя зовут… Знаешь, у тебя такой интересный французский язык! Немного похоже на мою прабабушку — по-моему так изъяснялись, ну в таких грамматических формулировках, сто лет назад! — Во всяком случае, у Мопассана изъясняются именно так, — девушка взяла томик, пролистала страницы, отыскивая какое-то место и уронила спрятавшийся в их дебрях листок. Жан-Поль подобрал бумажку, бросив на нее скользящий взгляд и тут же поднес к глазам: вот это интересно! Его стихи, а рядом два четверостишия на каком-то непонятном языке.
— Отдай, пожалуйста! Я нашла это в книге. Мне так понравились стихи, что я попыталась их перевести их на свой язык… — Она замялась. Получилось, кажется, плохо.
— Это оттого, что стихи плохие. Их стоит уничтожить. — Жан-Поль попытался выхватить бумажку. Но девушка спрятала руку за спину, покосившись на него каким-то злым вороным взглядом. «И рука костлявая, и этот нос! В ней есть что-то птичье, настороженное и жалкое», — отметил Жан-Поль.
— Мне эти стихи нравятся. Они здесь валялись без хозяина, и, следовательно, я могу их взять. Они нужны мне, — пыталась она медленно объяснить ситуацию, все более путаясь во французском. — Ты что — полька? Это ведь кириллица, насколько я понимаю? — он указал на дописанные под его стихами каракули:
— Не важно. Моя национальность не играет роли. Я лечу здесь свою голову после аварии самолета и плохо помню про себя. Кажется, это называется амнезия. Зовут меня Тори.
«Тори!» — опять карикатура, неумелый шарж, подсунутый вместо мастерского подлинника. Жан-Поль задумался, ощутив роение поэтических голосов: эта печальная подмена, фарс, эта уродина с именем Тори — слишком запутано, слишком красиво, слишком старомодно, чтобы отлиться в полноценную поэтическую форму.
— Пока, Тори! Скорее выздоравливай, — улыбнулся Жан-Поль и быстро пошел прочь. Он был невероятно рассеян весь вечер, а утром заторопился к своему рейсу в аэропорт и чуть не столкнулся с серым «Пежо», вынырнувшим из-за поворота шоссе. Машина показалась ему знакомой, а весь сценарий сегодняшнего утра — уже однажды разыгранным и теперь в точности повторенным. Дурное ощущение — странная раздвоенность плохо настроенной оптики, раздражающая, мешающая сосредоточиться. «Ну ладно, прощайте Каштаны!» — Жан-Поль поправил дужку очков и лихо вывернул на автобан.
…У Виктории, проснувшейся в это утро в своей комнате, ставшей уже знакомой и близкой, было почти то же ощущение — ей казалось, что все случившееся в последний день, уже случалось и теперь как в заезженной пластинке будет повторяться и повторяться без конца. Чувство пространства и времени теперь вообще получило другой вкус, другие пропорции и окраску. Время, утратившее глубину перспективы удаляющегося прошлого, стало плоским, медленным, значительным, как поступь столетнего старца. Завтрак — обед ужин. Завтрак — обед — ужин. Прием лекарств, обследование, восходы и заходы, длинные дни, бесконечные ночи. Это новое замедленное время начинало свой отчет от розового фламинго в доме тети Августы и тянулось в будущее, проявляющееся в формулировках врачей: «скоро», «через пару недель», «когда-нибудь, возможно…». А вот откуда взялась сама тетя Августа, русский язык и узнавание предметов, вкусов, даже мелодий, транслируемых по радио, Виктория понять не могла. Она точно знала, что Мопассан французский классик и даже представляла себе мягкую обложку романа «Жизнь» с изображением нарядной женской фигурки. Но где остался этот томик с русским шрифтом и лиловым штампом какой-то библиотеки?
Виктория пыталась сделать над собой усилия, пробиться за непроницаемую стену забвения, несмотря на срочный запрет со стороны врачей на всякое умственное напряжение, особенно связанное с провалами в памяти. Но ничего не получалось, голова шла кругом, тело покрывалось испариной и темные круги перед глазами оповещали о надвигающемся обмороке.
С пространством было проще — суженное до пределов комнаты и сада, оно позволило себя обжить, присвоить, сделать привычным и даже милым. Вот только появлявшиеся в нем люди оставляли множество загадок. Доктор Динстлер и сестра Лара не вызывали панической настороженности — они были частью этого нового, обжитого пространства. А вот другие лица — откуда являлись они — из прошлого или из будущего? Смуглый горбоносый мужчина с зорким взглядом, кудрявый мальчик, белокурая приятная женщина — где встречались они с Викой, кем ей приходились, почему не хотели помочь, открыв свое подлинное место в ее жизни? Или этот Жан-Поль… Ведь ясно же — никакой он не Поль, и не Жан, и что знали они друг друга давным-давно — вполне очевидно. Эти стихи на листочке в книге, подписанные: «Позавчера. Жан-Поль» — наверняка, принадлежат ей, написаны для нее. Но что значит «позавчера» в ее новом времени — секунду, вечность?
От этих размышлений Виктории становилось неуютно и зябко — одинокая крохотная фигура, затерянная среди белого, мертвого безмолвия бескрайних полярных снегов. Сотрясаясь от озноба, она дергала шнур и появлявшаяся мадам Лара поила ее теплой микстурой с привкусом клубники. Казалось, еще секунда, и ухватившись за спасательный круг узнавания, она выплывет на поверхность к свету… Но ускользающие воспоминания тонули во мраке поспешно наваливавшегося сна.
Из этого сна выныриваешь не сразу — будто поднимаешься на поверхность из морской пучины, а сквозь утончающийся и светлеющий слой воды движется навстречу наливающийся теплом и светом солнечный диск. Рывок, еще рывок дымка то рассеивается, то сгущается, пучина отступает и Виктория вырывается на поверхность — в явь и радость, к загорелому, печальному лицу. Оно светится, заслонив солнце, оно напоено теплом и любовью — этот мир, это родное, родное лицо!
Отчаянное усилие, мощный бросок воли — и Виктория растворяется в огненном сиянии, понимая, что выжила, что вернула себе свою жизнь. Это больно, это невыносимо больно и она кричит: «Папа! Папочка!», прижавшись к его груди, намертво сомкнув пальцы за его кудрявым затылком. Руки отца, тяжелые, горячие ложатся на вздрагивающую спину и медленно поглаживают:
— Спокойно, спокойно, девочка. Я с тобой, все будет хорошо.