Огита Ансэй - Пионовый фонарь: Японская фантастическая проза
Хозяин и Сэйбэй переглянулись.
И тут раздался голос старого слуги:
— Сюда! Скорее!
— Что случилось? — Хозяин вскочил и выбежал из дома.
— Не иначе как обвариться изволили, — промолвила служанка, разводившая огонь под котлом.
Историю эту Сэйбэй рассказывал мне много позже, в тридцатом году эры Мэйдзи.[171] К этому времени он сделался славным сухоньким старичком, служил старостой фонарщиков — профессия эта стала тогда довольно распространенной — и разводил цветы в своем скромном жилище в квартале Хаматё.
— Услышал я, что самурай тот умер, удивился и тоже пошел поглядеть. И до сих пор — закрою вот так глаза и как сейчас вижу то, что я тогда увидел в этой темной баньке, где кругом пар и никакой фонарь не поможет. Мужчина он был крупный, высокий, ростом примерно пять сяку шесть сун, а то и семь. И вот лежал он на спине, занимая собой всю баньку, застывший. И руки к горлу протянул. А на горле у него лиловые пятна — там, где душили. Сразу видно, что он хотел руку ту, которая его душила, схватить и отвести, да так и застыл.
Ну, тут такое началось. В те времена ведь как: доложить доложишь, начальство когда еще приедет, а тело трогать не смей. Хозяину-то гостиницы пришлось совсем худо.
Слуга этот, старик, рассказал, что господин его разделся первым, и как только пошел он купаться, так сразу и раздался крик, короткий такой: «А!» Потом ужасный грохот — упал он, значит. Слуга испугался, заглянул туда и видит: господин его лежит, голова запрокинута, и обеими руками словно отбивается от кого-то невидимого. Особенно ему запомнилось, что жилы у того на руках вздулись и ходили ходуном.
Слуга подбежал, спрашивает: «Что такое, ваша милость?» А тот только и успел выговорить: «Рука, рука…» Взбрыкнул разок ногами, словно пнуть кого-то хотел, вытянулся и затих. И все тут.
Лицо у него было страшное. Глаза выкатились, вот-вот лопнут, как спелые персики.
Окно в баньке было приоткрыто, но под окном-то круча, клены там росли, и те едва держались, а внизу речка горная, стремительная. Ну, а дверь заперта была, старик последним как вошел, так и запер, человеку не войти. Так что…
Случилось это все, конечно, из-за меня. Я один там понимал, что произошло на самом деле. Только вот звали этого самурая Гонъэмон Ниино, а вовсе не Сиратори, и был он из провинции Сацума, а не из Тоса. А состоял ли он вассалом его милости господина Акаги — это так и не выяснилось. Может, он все-таки и был тот самый Сиратори, что служил господину Акаги, и имя это, Сиратори, не настоящее; вот рука призрака с ним наконец и встретилась, а до тех пор висела на мне, копила злобу. А может, тот самурай, как и я, был ни при чем, просто когда расходились мы с ним в коридоре, она меня оставила и на него перекинулась. Я ведь помню, что когда он мимо меня проходил, то ни с того ни с сего обернулся и так на меня посмотрел, будто я невесть что себе позволил — ну, скажем, дернул его за рукав. Впрочем, как знать, вдруг это мне уже потом так стало казаться — насчет того взгляда.
Так оно все было или иначе, Но только с тех пор боль у меня в запястье прошла, как не бывало. Вы, конечно, человек молодой, в духе нынешнего просвещения воспитанный, вам всё это сказки…
перевод Е. МаевскогоЭдогава Рампо
ПУТЕШЕСТВЕННИК С КАРТИНОЙ
Ежели то, о чем я намереваюсь поведать, не было грезой, плодом воспаленного воображения или временным помраченьем рассудка, значит, безумен не я, а тот незнакомец с картиной. А может быть, просто мне удалось увидеть сквозь волшебный кристалл сгустившейся атмосферы кусочек иного, потустороннего мира — как порой душевнобольному дано прозреть то, что нам, людям в здравом уме, невозможно увидеть; как в сновиденьях уносимся мы на призрачных крыльях в иные пределы…
Это произошло теплым пасмурным днем. Я возвращался тогда из Уодзу, куда ездил с одной-единственной целью — полюбоваться на миражи. Правда, стоит мне помянуть мое приключение, как друзья начинают подтрунивать надо мной, мол, все это сказки и в Уодзу-то я никогда не бывал, — что неизменно повергает меня в смущение: в самом деле, как я могу доказать, что действительно оказался однажды в Уодзу? А может быть, они правы — и мне все это только приснилось… Но разве бывают такие сны? Сновиденья почти всегда лишены живых красок, как кадры в черно-белом кино; однако та сцена в вагоне, а в особенности сама картина, ослепительно яркая, горящая, точно рубиновый глаз змеи, до сих пор не стерлась из моей памяти. В тот день я впервые увидел мираж. Я думал, что это нечто вроде старинной гравюры — скажем, дворец морского дракона, выплывающий из тумана, — но то, что предстало моим глазам, настолько ошеломило меня, что я весь покрылся липкой испариной.
Под сенью сосен, окаймляющих побережье в Уодзу, собрались толпы людей; все с нетерпением всматривались в бескрайнюю даль. Мне еще не доводилось видеть такого странно-безмолвного моря. Угрюмого серого цвета, без признаков даже легчайшей ряби на поверхности, море это скорей походило на гигантскую, без конца и края, трясину. В его безбрежном просторе не видно было линии горизонта: воды и небеса сливались друг с другом в густой пепельно-сизой дымке. Но вдруг в этой пасмурной мгле — там, где, казалось, должно начинаться небо, — заскользил белый парус. Что касается самого миража, то впечатление было такое, словно на молочно-белую пленку брызнули капельку туши и спроецировали изображение на неохватный экран. Далекий, поросший соснами полуостров Ното, мгновенно преломившись в искривленной линзе атмосферы, навис исполинским расплывчатым червем прямо над нами. Мираж походил на причудливое черное облако, однако в отличие от настоящего облака видение было ускользающе-неуловимым. Оно беспрестанно менялось, то принимая форму парящего в небе чудовища, то вдруг расплываясь в дрожащее фантасмагорическое создание, мрачной тенью повисавшее прямо перед глазами. Но именно эта неверность и зыбкость внушали зрителям зловещий, неподвластный разуму ужас.
Расплывчатый треугольник неудержимо увеличивался в размерах, громоздясь точно черная пирамида, — чтобы рассеяться без следа в мгновение ока, — и тут же вытягивался в длину, словно мчащийся поезд, — а в следующее мгновенье превращался в диковинный лес ветвей. Все эти метаморфозы происходили совершенно незаметно для глаза: со стороны казалось, что мираж неподвижен, однако непостижимым образом в небе всплывала уже совершенно иная картина. Не знаю, можно ли под влиянием колдовства миражей временно повредиться в рассудке, однако, полюбовавшись в течение двух часов на перемены в небе, я покинул Уодзу[172] в престранном состоянии духа.
На токийский поезд я сел в шесть часов вечера. В силу удивительного стечения обстоятельств (а может, для этой местности то было обыденное явление) мой вагон второго класса был пуст, как церковь после службы; лишь в самом конце вагона сидел один-единственный пассажир.
Паровоз запыхтел и с лязганьем потащил состав вдоль унылого моря по берегу, минуя обрывистые утесы. Через плотную дымку, окутавшую похожее на трясину море, смутно просвечивал густо-кровавый закат. И над этим мрачным покоем безмолвно скользил большой белый парус.
День был душный, ни малейшего дуновения ветерка; даже легкие сквозняки, врывавшиеся в открытые окна вагона, не приносили прохлады. За окном тянулось безбрежное серое море; в глазах мелькали полоски коротких туннелей, да проносились мимо столбы снегозащитных заграждений.
Когда поезд промчался над кручей Оясирадзу, спустились сумерки. Сидевший в дальнем конце тускло освещенного вагона пассажир вдруг поднялся и начал бережно заворачивать в кусок черного атласа прислоненный к окну довольно большой плоский предмет. Отчего-то я почувствовал под ложечкой неприятный холодок.
Несомненно, это была картина, но до сих пор она стояла лицом к стеклу с какой-то определенной, хотя и совершенно непонятной мне целью. На короткий миг мне удалось увидеть ее — и меня ослепили вызывающе яркие, необычайно живые краски.
Я украдкой глянул на обладателя странной картины и поразился еще сильнее: попутчик мой выглядел куда более странно. Он был облачен в старомодную, чрезвычайно тесную черную костюмную пару — такой фасон можно встретить разве только на старых выцветших фотографиях наших отцов, — но костюм идеально сидел на длинной сутулой фигуре незнакомца. Лицо его было бледным, изможденным, лишь глаза сверкали каким-то диковатым блеском, тем не менее он казался человеком вполне достойным и даже незаурядным.
Разделенные аккуратным пробором волосы поблескивали черным маслянистым глянцем, и на вид я дал ему лет сорок, однако, вглядевшись попристальней в покрытое мелкой сеткой морщин лицо, тут же накинул еще десятка два. Несоответствие глянцевито-черных волос и бесчисленных тонких морщин неприятно поразило меня.