Георгий Бриц - Адамов мост
Они заняты рассматриванием собрания египетских древностей, хранящихся в музее; Вера задает своему спутнику ряд вопросов, но объяснения последнего не удовлетворяют спрашивающей.
— Мистер Кребтри, вы сегодня как-то нескладно говорите.
— Я плохой египтолог, Вера (просто по имени — по праву долгого знакомства и преподавательского авторитета), спрашивайте меня лучше о чем-нибудь по моей, известной вам, специальности.
— Ах, не обижайтесь, мистер Кребтри, вы столько интересного сообщили уже мне. Особенно этот недавний рассказ о Сангамитте, дочери индийского царя Асоки Великого[16]. Чудесна, чудесна ее история: прибыть, во главе торжественной экспедиции, с отпрыском священного дерева «бо» на неведомый Цейлон, на Ланкадива — так ведь он назывался, — участвовать в посадке побега дерева, под которым получил свое откровение Будда, содействовать своему брату, апостолу Махинде, в распространении возвышенного буддийского учения, стать основательницей монастырей и, наконец, сохранить свое имя для потомства на протяжении более чем двух тысячелетий — это чудесно и величаво! Видите, как хорошо я запомнила. Но вот что, мистер Креб-три, смотрю я на угловатые и безобразные фигуры этого барельефа и думаю, что наверное, Сангамитта должна была походить на одну из них, — ведь это было так давно, — последовало наивное заключение.
— О, нет, Вера, здесь перед нами образец древнейшего периода египетского искусства, вообще условного, а затем, буддийские книги вспоминают о внешности Сангамитты совсем иначе; она была очень красивой, она была похожей на вас, Вера.
Так сказал Джозеф Кребтри и внезапно умолк, а девушка не без лукавого тщеславия сейчас же реагировала на сказанное:
— Сангамитта, говорите вы, походила на меня и она была очень красива, то есть, по вашему мнению, мистер Креб-три, и я очень красива, — построила первый в своей жизни силлогизм Вера, снабдив его очаровательным сощурением глаз и одной из прелестнейших в мире улыбок.
Но вот она что-то сообразила, спохватилась, румянец залил бледные щеки, а строго моделированное лицо ее стало еще строже.
Однако было уже поздно, ибо Кребтри вспомнил еще раз, что уезжает в Англию, что перед ним война, что можно уехать, не высказав самого важного, и остаться без ободряющей сладкой надежды. И ведь это ему сверкнули из-под бархата ресниц чудесные глаза, а пунцовые губы на бледном обожаемом личике для него сложились в манящую улыбку! Он порывисто схватил руки девушки и, в присутствии какого-то господина в очках, всматривавшегося в гиератическую надпись на одной из гробниц, отчеканил по-английски: «I love you, Vera!»
Господин в очках ехидно улыбнулся, Вера зарделась пуще прежнего и, крепко сжав руки ошеломленного своей смелостью кавалера, энергично потянула его в противоположный конец зала музее. Вся взбудораженная, она не сказала, однако, ни слова и не дала говорить Кребтри, а быстро направилась к выходу.
Она спешила домой искать совета и защиты у своего многоопытного дяди Пети, который всегда и все умел устроить как следует. Кребтри, за неимением лучшего, старался не отставать.
Музей находился поблизости от квартиры Блаватских и Вера минут через десять уже лежала на груди у старика Блаватского и взволнованно рассказывала, какое необычайное горе с ней приключилось. Кребтри ожидал своей участи в соседней комнате.
Блаватский сразу понял, в чем дело и не удивился смеси самоуверенной энергии с полным отсутствием таковой у его Верочки, — это было по-женски, а затем, элемент детского отношения к жизни еще был силен в его питомице.
Но случай, однако, требовал, чтобы сама нарождавшаяся женщина решила, указала направление, по крайней мере.
— Веруся, а если бы меня не было, как поступила бы ты теперь?
Раздумье девушки, повернутой на привычный уже путь самостоятельности, длилось недолго.
— Я бы сказала, я бы сказала мистеру Кребтри, что таких вещей не говорят в музеях, при посторонних, да еще по-английски, — здесь все понимают..
Блаватский забавно сощурился — это была семейная черта — поцеловал свою, вспыхнувшую до корней волос, племянницу и позвал Кребтри.
— Любезный друг, с переездом нашим в Стокгольм занятия английским языком, как известно, прекращены, но, с разрешения вот этой дамы, формы английского глагола «любить» подлежат исключению. На днях вы уезжаете, но времени хватить для нескольких успешных уроков; дальнейшие же упражнения, по общему соглашению, по общей необходимости, нам придется отложить до лучших времен, до нашей, дай Бог, счастливой встречи в будущем, Джозеф. Поезжайте — вы так поняли свой долг — и ни нам не следует вас задерживать, ни вам задерживаться.
Блаватский соединил руки Веры и Кребтри, перецеловал обоих и ушел в свою спальню переодеваться. Он не придавал происшедшему слишком серьезного значения — оба были так молоды, в особенности Вера, — но, если бы эта помолвка выдержала пробу времени и событий, он бы охотно видел Веру замужем за Кребтри.
А они были очень смущены, охвачены волнами намерений и мыслей и не знали, как проявить свое состояние наружу. Перед ними открылась дверь в сад любви, в сад с нетоптаными еще дорожками, в котором на нежных и чудесных цветах дрожали бриллиантовые капли утренней росы; в чудесный сад, раз в жизни только и все меньше и меньше доступный.
Они не решались войти по своей восхитительной неопытности, а затем, по вечно действующему, увы, закону света и тени, их уже пугал костлявый призрак войны, туманил солнце этого и неведомо скольких будущих дней.
Кребтри запечатлевал в своем сердце черты дорогого лица и молчание было нарушено Верой, проявившей своеобразную практичность женского ума.
— Ничего не поделаешь, но что за несуразное имя — Джозеф! И по-русски то оно всего-навсего Иосиф, а то еще хуже Осип…. Сколько уже я думала над этим.
В глазах Кребтри мелькнуло сначала недоумение, затем задумчивое, чуть-чуть печальное, выражение немой признательности.
Все это было замечено, оценено и тронуло в девушке с места ее накопившуюся нежность. Вера быстро приблизилась к своему нареченному, взяла за руку, подвела к дивану и усадила около себя.
— Мистер Кребтри, я буду звать вас Джойя, Джоинька, — тихо прозвучали воркующие слова милого голоса.
Тогда наступило время мужчине править волшебной колесницей.
Романтический эпизод длился еще день, он был овеян весенним очарованием, а затем надлежало расстаться, быть может, навсегда.
VI CE QUE DOIT SAVOIR UN MAITRE-MAGON[17]
Годы шли и Блаватский хандрил. Гулкое эхо событий российских воспринималось им довольно пассивно — он ожидал подобного и знал приблизительную цену всему. Затем, ему ли, знатоку психологии масс, самолично прикасавшемуся к некоторым значительным рычагам социального порядка, ему ли приходилось удивляться?
Но планировка событий обнаруживала неожиданные уклоны, но родина звала, но полагавший себя гражданином мира тосковал по воздуху родины. Не помогала удаленность стареющего человека и изменял спасительный, давно усвоенный гедонистический взгляд на жизнь. Закат этой жизни заволокли тучи, а организм неустанно давал перебои, сигнализировал о своей изношенности.
Кроме доктора Сьёберга, у Блаватского имелись в Стокгольме еще знакомые; среди них, по давнишней близости и по своему удельному весу, выделялся Абрам Самуилович — он же Адольф Семенович — Марбург, финансист мирового масштаба, весьма, между прочим, интересовавшийся русскими делами и незаметно, но веско влиявший на ход последних. Его-то частенько и проведывал Блаватс-кий.
Старые друзья, во многом единомышленники, люди большого умственного кругозора, они находили, о чем с интересом побеседовать; сверх того, Марбург, как никто, был осведомлен о том, что происходило в России.
Блаватский в последнее время чувствовал себя неважно, а его ровесник Марбург страдал застарелой болезнью горла, и вот в их разговоры то и дело закрадывалось старческое покряхтыванье о бремени лет и о надвигающемся конце жизни.
— Да, Адольф Семенович, — начал однажды Блават-ский, — сейчас нас, пожалуй, не удовлетворит экстериори-зация, как третий член к бинеру: жизнь — смерть? Не поможет и вся наша приучающая символика. Не предложите ли вы что-нибудь более ценное, успокоительное и обнадеживающее; ведь, по всей видимости, нам обоим необходимы уже этого рода валериановые капли?
— О, какой неделикатный вопрос, — ответил в тон Бла-ватскому Марбург.
— Достопочтенный брат, — продолжал он — мы подобрали кое-что из земной мудрости, научились сознательно реализовать земные блага и возможности, но наш синтез земного порядка и абстрактное, вкупе со всем ведомым и неведомым, мы заключили уже давно в тернере: архетип — человек — природа[18]. Это наше, а больше… откуда же?