Елена Вернер - Верни мои крылья!
В этом была вся Рокотская: ни упрека, ни недовольства, просто констатация факта. Ника догадывалась, что в гримерке царит переполох, которого эта пожилая актриса не выносит, но никогда не слышала от нее ни слова жалобы, потому что больше суеты и неразберихи та не переносила нытье и еще сплетни. Несмотря на внушительный возраст, никому и в голову не пришло бы назвать ее старухой. Рокотская была дамой, актрисой старой закалки, в которой дворянская, в прежние времена тщательно скрываемая кровь смешивалась с воспитанием Малого театра, где Лизавета Александровна прослужила тридцать лет. «Наследие» – вот какое слово приходило Нике на ум, когда она встречалась с Рокотской. И поскольку той в отличие от многих других была присуща деликатность и тактичность, Ника чувствовала себя рядом с ней спокойно.
Но умиротворение тут же рассеялось, когда девушка заглянула в гримерки предупредить, что Липатова, возможно, не успеет к началу спектакля. Последние несколько дней худрук решала вопросы с муниципальным финансированием и часто пропадала в разных учреждениях и инстанциях. О чем именно хлопочет Лариса Юрьевна, никто особо не интересовался.
Теперь Нике хватило одного взгляда, чтобы понять обстановку. Леля Сафина гримировалась, глядя на свое отражение глазами серыми по цвету и стальными по сути. Мила Кифаренко, вечно морящая себя голодом, задумчиво грызла морковку, уставившись куда-то в пустоту, а Римма тоже грызла, но ногти, и была на взводе, как это с ней случалось довольно часто перед спектаклем. Ее психику Даня Трифонов не уставал называть «очень нервной системой»: успокаивалась Корсакова, только выходя на сцену. Тогда для нее включалось неведомое автономное жизнеобеспечение в параллельной реальности.
– А Ребров-то хоть будет? – Сафина мельком повернулась к Нике. Ее правый глаз был полностью накрашен, а левый еще даже не тронут гримом, и в лице ее от этого мелькнуло что-то страшное, двойственное и почти потустороннее. Вопрос Сафиной касался помощника Липатовой, который оставался за главного в отсутствие начальницы, а большую часть времени следовал за ней неприметной и невыразительной тенью.
– Да, через полчаса.
Время все ускорялось, набирало темп, и вот за окнами уже стемнело, стали собираться зрители, фойе наполнилось гомоном, шарканьем ног, пиликаньем телефонов, дверь поминутно распахивалась, впуская в театр холод и людей, целую толпу незнакомцев. Ника из кассира превратилась в гардеробщицу. Эту часть своей работы она не любила. Как улитка, вынутая из раковины, она чувствовала себя раздетой и уязвимой, и ей все хотелось съежиться. Но вместо этого она принимала охапки шуб, пальто, пуховиков, курток, ощущая пальцами ледяную влагу – на уличной одежде еще таял снег, из белой крупы становясь сверкающими капельками. И протягивала номерок за номерком.
– Бинокль возьмете?.. Нет, у нас со всех мест хорошо видно, но если хотите… Простите, что, программки? Программки на входе в зал, у билетера. Пожалуйста… – отзывалась она заученными формулами и заученной улыбкой.
И вдруг сообразила, что сегодня звонки к спектаклю, наверное, будет давать она, раз уж Липатовой нет, а ее помощник бегает как ужаленный, быстро и без особого толку. Такое везение выпадало ей крайне редко, и Ника тут же повеселела. Она обожала это. Перед тем как опустить палец на кнопку, она непременно вспоминала, как в детстве, оставаясь на попечение бабушки, работавшей в областном музее Победы, после его закрытия упрашивала бабушку позволить ей ударить в большой корабельный колокол. Одному только богу известно, что делал в уральском городке музей Победы, а в музее – колокол, но девочку это не заботило. Главными в ту секунду становились ее переживания собственной гордости и исключительности, и ее замирающее с гулким ударом колокола сердечко.
В две минуты восьмого Ника удостоверилась, что все готово, и дала третий звонок. В зале померк свет, и вместе с ним понемногу улеглись шевеление и возня. Капельдинер Марья Васильевна, простоявшая на входе целый час, шепнула, что присядет передохнуть в гардеробе, и поковыляла на варикозных ногах в коридор, оставив Нику вместо себя.
Ей нравилось знать то, чего не знают другие. Стоя в проходе позади последнего ряда, она чувствовала свою причастность к этому таинственному миру, где все условно и не то, чем кажется. Она ведь единственная знает по именам всех актеров, знает, в каком они сегодня были настроении, когда должна вступить музыка, в какой реплике Паша переставил местами слова и в каком именно ящике старого буфета на сцене ждут своего часа спички, которыми в следующем явлении чиркнет Римма, зажигая лампадку. Об этих спичках, об этих крохотных мелочах и деталях знают только те, кто в «закулисье», и она.
Зал дышал, как большое неведомое животное, единый сложный организм: шевелились программки, шмыгали носы, тускло мерцала бижутерия – сюда почти не приходили в настоящих драгоценностях, все больше в джинсах и свитерах. То тут, то там покашливали. Но полторы сотни пар глаз были обращены к сцене, где в переливах и вспышках рампы началась и уже длилась чужая жизнь, правдоподобная до мурашек, как сон, для всех один, внутри которого не возникает и мысли усомниться в реальности происходящего. А то, что снаружи, за пределами сна, к этому моменту и вовсе перестает существовать. И хотя краем сознания Ника еще цеплялась за беспокойство и сопереживание актерам, а не героям, она уже сознавала, что Корсакова взяла себя в руки и переборола нервическую дрожь, – и что все вдруг сложилось, каждая шестеренка закрутилась как надо, и пьеса стала играть сама себя.
– Это не зависит ни от самочувствия, ни от драматургии, только от электричества! – однажды пустилась в рассуждения Рокотская, когда Ника в приливе небывалой откровенности поделилась с ней своими мыслями. – Как двоичная система: единица и ноль, есть ток и нет тока. Иногда просто что-то «не фурычит», нет электричества, и никакая искусственная электрификация уже не поможет. Хоть убейся – нет искры! А главное, сам это чувствуешь и партнеры твои чувствуют, а сделать никто ничего не может. И все катится по заданному руслу, и так становится мучительно, и тягостно, и стыдно, неловко, и хочется поскорее закончить все это. А иногда что-то такое вдруг возникает… И даже лампочка, примотанная к воткнутой в землю палке, будет сиять – как у Теслы![1]
Рокотская щелкнула сухими пальцами, и лицо ее стало вдохновенным, как будто она даже в эту минуту переживала схожие эмоции:
– И всех охватывает раж. Все дается с лету, с ходу. Невыносимое наслаждение. А еще бывает, кто-то на кураже, а кто-то нет. Обычно зал это чувствует моментально! И тогда один актер делает весь спектакль. Всякое бывает, одним словом…
Сегодня Римма Корсакова была как раз в ударе. Она порхала по сцене, завораживая ломкими движениями и яростной болью в глазах. В этом не было и следа от недавней боязни сцены, да и от нее самой осталось немного. Угодившая в плен выдуманной истории настолько, что, казалось, она даже не догадывается, что за ее страданиями и мечтами наблюдает кто-то, кроме тех, с кем на сцене она кричит, смеется и плачет.
Нику охватил такой трепет, что она даже не сразу осознала, когда рядом с ней появилась Липатова. Следя за игрой своей любимицы, Лариса Юрьевна словно помолодела.
– Вот за это я ей все и прощаю… – пробормотала она себе под нос. И покосилась на Нику: – А, видишь, какова?
– Вижу, – согласилась Ника.
В антракте к кассе образовалась очередь – зрители хотели еще. И Ника могла их понять. Правда, она также могла бы признаться, что подобный успех рождается отнюдь не каждый вечер, да и вообще редко, если уж говорить по правде. Но кому нужна правда, когда речь идет о магии…
Расходились долго. Последний зритель уже давно напялил мохнатую шапку и пропал в ночной вьюге, а актеры все не торопились. Потом вывалились сразу скопом, взбудораженной развеселой компанией, пахнущей хорошим вином, дрянным коньяком, духами, гримом, тальком, табачным дымом и косметическим молочком. Ника скромно и восторженно улыбалась им из-за своей конторки, но ее никто не замечал. А ей так хотелось подойти к Римме и… Но у Корсаковой сегодня хватало обожателей и без нее.
Вернувшись домой, Ника с удивлением обнаружила, что до сих пор мурлычет под нос легкомысленный знакомый мотив. «Ах, мой милый Августин, Августин, Августин, ах, мой милый Августин…» – дальше слов она не знала, так что начинала сначала. Вот ведь, оказался более живучим, чем все музыкальное оформление только что сыгранного спектакля. Даня Трифонов, будь он неладен! Мелодия въелась в голову и крутилась там, как в механической музыкальной шкатулке. Утомленная ею до предела, как только можно утомиться бесцельным и бесполезным занятием, Ника надела наушники и включила плеер.