Густав Мейринк - Голем
Она плотней прижалась ко мне и протиснула свою руку мне под локоть.
Мы выехали из аллеи мимо рощицы с декоративными кустами, обернутыми соломой, выглядевшими под своей оболочкой как туловища чудовищ с обрубленными конечностями.
На скамейках отдыхали люди, греясь на солнышке, глядели нам вслед и судачили между собой.
Мы помолчали немного и отдались потоку своих мыслей. Насколько Ангелина оказалась иной, нежели я себе представлял ее до сих пор! Как будто сегодня впервые я увидел ее по-настоящему!
Неужели действительно это была женщина, которую я тогда в первый раз утешал в соборе?
Я не в силах был отвести взгляд от ее полураскрытых губ.
Она продолжала молчать. Казалось, что-то безмолвно вспоминала про себя.
Экипаж свернул на влажный луг.
Пахнуло пробуждающейся землей.
— Знаете… фрау…
— Зовите меня Ангелиной, — чуть слышно сказала она.
— Знаете, Ангелина, что… что я сегодня всю ночь мечтал о вас? — сдавленным голосом воскликнул я.
Она сделала быстрое незаметное движение, будто хотела освободить свою руку, и серьезно посмотрела на меня.
— Невероятно! А я — о вас! И в эту секунду я думала о том же самом.
Мы снова замолчали, оба догадываясь, что думали об одном и том же.
Я чувствовал биение ее крови, ее рука едва заметно дрожала на моей груди. Она напряженно смотрела вдаль мимо меня.
Медленно я поднес ее руку к своим губам, снял белую надушенную перчатку, услышал, как участилось ее дыхание, и, обезумев от страсти, сжал зубы на ее большом пальце.
Много времени спустя я словно пьяный брел сквозь вечернее марево к городу. Бесцельно кружил по улицам и долго шел, не зная, где нахожусь.
Потом я остановился у реки и, склонившись над стальными перилами, неподвижно смотрел на кипучие волны.
Я все еще чувствовал руки Ангелины на своей шее, видел перед собой каменное ложе фонтана, у которого мы много лет назад однажды расстались, со сгнившими листьями вяза на дне, и она снова безмолвно брела со мной, как только что, положив мне голову на плечо, по продрогшему сумрачному парку около своего замка.
Я сел на скамейку и надвинул шляпу на лоб, чтобы помечтать.
На плотине шумела вода, и ее рокот поглощал последние угасающие вздохи засыпавшего города.
Иногда я плотнее запахивал пальто и видел, как река погружалась во мрак, пока наконец, скованная непроглядной ночью, не уносила в грязно-буром потоке от плотины бурливые пряди белой пены к другому берегу.
Я вздрагивал при мысли, что снова придется возвращаться к своему безрадостному очагу.
Сияние мгновенного полдня навсегда сделало меня чужим в собственном доме.
Промежуток в несколько недель, а может, и дней промелькнул улыбкой счастья — и не осталось ничего, кроме дивных воспоминаний с привкусом горечи.
А потом?
Потом — бездомность здесь и там, на том и другом берегу.
Ну — вставай! Еще один взгляд сквозь решетку парка на замок, за окнами которого она спала, прежде чем брести в беспросветное гетто… Я стал возвращаться прежней дорогой, откуда пришел, и побрел ощупью сквозь густой туман вдоль ряда домов по уснувшим площадям; взгляд мой выхватывал грозно высившиеся передо мной мрачные памятники, одинокие караульные будки и барочные узоры фасадов. Тусклое мерцание фонарей ширилось огромными фантастическими кругами в бледном радужном отблеске, резало глаза бледно-желтым светом и расплывалось в воздухе за моей спиной.
Моя нога нащупала широкие каменистые ступеньки, усыпанные галькой. Куда я попал? Ложбина, круто вздымавшаяся вверх?
Справа или слева находится гладкая каменная ограда парка? Голые сучья деревьев свисали сверху. Они падали с неба: ствол дерева прятала стена тумана.
Две-три гнилые тонкие ветки с хрустом сломались, когда я задел их шляпой, и, скользнув по моему пальто, нырнули в туманную седину, в которую погрузились мои ноги.
Затем светящаяся точка: где-то вдали одинокий огонек загадочно повис между небом и землей.
Должно быть, я заблудился. Похоже, что это была старая дворцовая лестница близ склона Королевского парка…
Затем длинная глинистая тропа. Наконец мощеная дорога.
Огромная башня вздымала голову в ночном колпаке — Далиборка. Голодная башня, в которой томились узники, покуда короли травили дичь в Оленьем логе.
Узкая излучистая улочка с бойницами, лабиринт, едва позволявший протиснуться плечам, — и вот я очутился перед рядом домиков, которые были чуть повыше меня.
Стоило протянуть руку, и я мог коснуться застрехи.
Я находился на Гольдмастергассе, где когда-то средневековые алхимики плавили философский камень и насыщали ядом лунные лучи.
Никакой другой дороги не вело сюда, кроме той, какой я пришел.
Однако я больше не находил проема в стене, чтобы пройти, он был забран деревянной решеткой.
Ничего не оставалось, как разбудить кого-нибудь, сказал я самому себе, чтобы мне показали, как отсюда выбраться. Странно, что дом здесь перекрывал переулок — он был больше, чем остальные дома, и такой уютно-светлый! Вроде я никогда не замечал его.
Должно быть, он очень хорошо выбелен, если так ярко выделяется в тумане.
Минуя решетку, я прохожу по узкой садовой аллее, прижимаюсь лбом к оконному стеклу — полный мрак. Стучу в окно. Там, в комнате, появляется в дверях древний старик, в руке у него зажженная свеча, старческим неуверенным шагом он доходит до середины комнаты, останавливается, не спеша поворачивает голову к запыленным алхимическим ретортам и колбам у стены, его взгляд задумчиво устремляется к огромной паутине в углу потолка, а потом его глаза неподвижно застывают на мне.
Тень от скул заслоняет глазницы, так что они кажутся пустыми, как у мумии.
Вероятно, он меня не видит.
Я стучу в стекло.
Он меня не слышит. Снова бесшумно, как сомнамбула, выходит из комнаты.
Тщетно жду.
Стучу в ворота дома — никто не открывает…
Ничего другого не остается, как снова начать бесконечные поиски, пока наконец я не нахожу выхода из переулка.
Не лучше ли, подумал я, оказаться среди людей с моими друзьями Цваком, Прокопом и Фрисляндером под крышей «У старого Унгельта» — они наверняка там, чтобы, по крайней мере, на несколько часов заглушить мучительную тоску по Ангелине? Я тут же отправился в путь.
Они устроились за старым столом с источенной жучком столешницей — ни дать ни взять трилистник мертвых, — все трое с белыми тонконогими трубками в зубах, в таком дыму, что хоть топор вешай.
Их лица были почти неразличимы в скудном свете старой висячей лампы, поглощаемом темно-бурыми стенами.
Худая как щепка, морщинистая молчунья кельнерша сидела в углу со своим вечным вязаным чулком, водянистыми глазами и желтым утиным носом.
Красные шторы с матовым отливом висели на закрытых дверях, и приглушенные голоса посетителей в смежной зале долетали до нас точно эхо гудящего пчелиного роя.
Фрисляндер в конусообразной шляпе с прямыми полями, с клиновидной бородкой, серым цветом лица и шрамом под глазом выглядел как утопленник голландец из канувших в Лету столетий.
Иешуа Прокоп воткнул вилку в свои длинные музыкантские кудри, без устали щелкая невероятно длинными костлявыми пальцами, и с восторгом наблюдал, как Цвак бьется над тем, чтобы повесить на пузатую бутылку рисовой водки пурпурный плащик марионетки.
— Это будет Бабинский, с глубокомысленной важностью объяснил мне Фрисляндер. — Вы не знаете, кто такой Бабинский? Цвак, ну-ка расскажите Пернату, что это была за птица!
— Бабинский, — тут же начал Цвак, ни на миг не отрываясь от своей работы, — когда-то был знаменитым пражским бандитом и убийцей. Долго занимался он своим гнусным ремеслом, и никто не подозревал об этом. Но постепенно в благородных семействах стали замечать, что то один, то другой родич отсутствует за столом и никогда больше не появляется. Правда, поначалу все помалкивали в тряпочку, поскольку такой факт имел свои преимущества, ибо меньше приходилось возиться со стряпней. Но нельзя было оставить без внимания, что престиж в обществе мог от этого легко пострадать и породить всякие кривотолки.
Особенно если речь идет о бесследном исчезновении девиц на выданье.
Кроме того, требовалось чувство собственного достоинства, чтобы совместная жизнь в буржуазной семье выглядела порядочной хотя бы внешне.
Газетные рубрики «Вернись, я все простил» появлялись все чаще, как грибы после дождя, — обстоятельство, не учтенное Бабинским, легкомысленным, как и большинство профессиональных убийц, — и наконец привлекли к себе всеобщее внимание.
Под Прагой, в прелестной деревушке Крче, Бабинский, обладавший в душе исключительно миролюбивым нравом, построил себе благодаря своей неутомимой деятельности небольшое, но уютное гнездышко — домик, сверкающий белизной, а перед ним палисадничек с цветущей геранью.