Александр Дюма - Тысяча и один призрак
Смеранда также выказывала мне страстную дружбу, и это меня пугало. Она, видимо, покровительствовала Костаки и ревновала меня больше, чем он. Но так как она не понимала ни по-польски, ни по-французски, а я не знала молдавского языка, то она не могла много говорить в пользу своего сына, но она выучила по-французски три слова и повторяла их каждый раз, когда целовала меня в лоб:
— Костаки любит Ядвигу.
Однажды я узнала страшную весть, в довершение всех моих несчастий. Четыре человека, оставшиеся в живых после схватки, получили свободу, они отправились в Польшу и дали слово, что один из них вернется раньше чем через три месяца и доставит мне известия об отце. Однажды утром один из них действительно явился. От него я узнала, что наш замок был взят, сожжен, разрушен, а отец был убит во время его обороны. Отныне я осталась одна на свете. Костаки усилил свои притязания, а Смеранда — свою нежность, но я на этот раз воспользовалась, как предлогом, трауром по отцу. Костаки настаивал и убеждал, мать его настаивала — и в одиночку, и с ним вместе, — настаивала даже, может быть, больше, чем он. Грегориска мне говорил, что молдаване владеют собой так хорошо, что трудно узнать их чувства. Он сам служил живым примером такой сдержанности.
Невозможно было быть уверенным в чьей-либо любви больше, чем я была уверена в его любви, и, однако, если бы меня спросили, на чем была основана моя уверенность, я не могла бы этого объяснить: никто в замке не видел, чтобы его рука коснулась моей, чтобы его взоры искали моих. Одна лишь ревность могла заставить Костаки видеть в нем соперника, как одна моя любовь могла чувствовать его любовь. Однако я должна сознаться, что эта сдержанность Грегориски меня беспокоила. Я верила, конечно, но этого было недостаточно, мне нужно было убедиться в этом. Однажды вечером я вошла в свою комнату и услышала легкий стук в одну из дверей, которые, как я сказала, запирались изнутри. По тому, как стучали, я угадала, что это зов друга. Я подошла и спросила, кто там.
— Грегориска, — ответил голос, и по его звуку ясно было, что опасаться нечего и что я не ошиблась.
— Что вам нужно? — спросила я дрожащим голосом.
— Если вы доверяете мне, — проговорил Грегориска, — если вы считаете меня честным человеком, исполните мою просьбу.
— Какую просьбу?
— Погасите свечу, будто вы уже легли спать, и через полчаса откройте мне свою дверь.
— Приходите через полчаса, — был мой ответ.
Я погасила свечу и ждала. Сердце мое сильно билось, так как я понимала, что случилось что-то важное. Прошло полчаса. Кто-то еще тише, чем в первый раз, постучал в дверь. Я уже раньше отодвинула засов, оставалось только открыть дверь. Грегориска вошел, и хотя ничего не сказал, я закрыла за ним дверь и задвинула засов. Некоторое время он молчал, стоя неподвижно, и сделал мне знак молчать. Затем, когда убедился, что нам ничто не угрожает, он вывел меня на середину громадной комнаты и, почувствовав по дрожи моей, что мне трудно стоять на ногах, принес стул. Я села или, вернее, упала на стул.
— О боже мой, — воскликнула я, — что случилось, почему вы принимаете такие предосторожности?
— Потому что моя жизнь (что не важно), потому что, может быть, и ваша жизнь зависит от нашего разговора.
В испуге я схватила его за руку. Он поднес мою руку к губам, взглядом как бы испрашивая прощения за такую дерзость. Я опустила глаза в знак согласия.
— Я люблю вас, — сказал он своим мелодичным певучим голосом. — Любите ли вы меня?
— Да, — ответила я.
— Согласились бы вы стать моей женой?
— Да.
Он провел рукой по лбу с выражением глубокого счастья.
— В таком случае вы не откажетесь следовать за мной?
— Я последую за вами всюду.
— Вы понимаете, что мы будем счастливы только тогда, когда убежим отсюда?
— О да! — вскричала я. — Бежим.
— Тише, — сказал он, вздрогнув, — тише!
— Вы правы.
И я, вся дрожа, прижалась к нему.
— Вот что я сделал, — сказал он. — Вот почему я так долго молчал о своей любви. Я хотел устроить прежде всего так, чтобы, когда я удостоверюсь в ваших чувствах, ничто не мешало нашему браку. Я богат, Ядвига, я колоссально богат, но богатство мое, как и всех молдавских господарей, заключается в земле, скоте, крепостных. И вот я продал монастырю Ганго на миллион земель, скота и деревень с крепостными. Монахи дали мне на триста тысяч франков драгоценностей, сто тысяч франков золотом, а на остальную сумму — векселя на венские банки. Довольно ли будет вам миллиона?
Я пожала его руку.
— Мне достаточно одной вашей любви, Грегориска!
— Хорошо, слушайте дальше. Завтра я отправлюсь в монастырь Ганго, чтобы закончить с настоятелем все дела. У него приготовлены для меня лошади, они будут нас ждать с девяти часов, спрятанные в ста шагах от замка. После ужина вы уйдете в свою комнату, как сегодня, и, как сегодня, потушите свечу; как и сегодня, я войду к вам. Но завтра я выйду отсюда уже не один — вы последуете за мной, мы дойдем до ворот, выходящих в поле, найдем там своих лошадей, сядем на них и послезавтра к утру удалимся отсюда миль на тридцать.
— Как жаль, что сегодня не послезавтра!
— Дорогая Ядвига!
Грегориска прижал меня к сердцу, наши губы слились в поцелуе. О, он сказал правду! Я открыла дверь своей комнаты честному человеку. Он отлично понял, что если я еще пока не принадлежу ему телом, то уже принадлежу ему душой. Ни на минуту я не сомкнула глаз в эту ночь. Я видела себя убегающей с Грегориской, я чувствовала его объятия, как была в объятиях Костаки. Но какая это была разница!
Настал день. Я спустилась в столовую. Мне показалось, что Костаки поклонился мне с еще более мрачным видом, чем обыкновенно. В его улыбке сквозила уже не ирония, а угроза. Что же касается Смеранды, то она показалась мне такой же, как всегда. Во время завтрака Грегориска распорядился подать лошадей. Костаки, видимо, не обратил на это никакого внимания. В одиннадцать часов Грегориска откланялся, сказал, что вернется только к вечеру, и просил мать, чтобы она не ждала его к обеду. Затем он обратился и ко мне и попросил извинить его. Он вышел. Брат следил за ним, пока он не скрылся с глаз, и тогда я подметила в его взгляде столько ненависти, что содрогнулась.
Можете себе представить, в каком страхе я провела этот день. Я никому не обмолвилась о наших планах, едва ли я даже в молитвах осмелилась признаться в них Богу, а между тем мне казалось, что планы наши уже всем известны, мне казалось, что каждый устремленный на меня взгляд может прочесть их в моем сердце.
Обед прошел для меня как пытка. Костаки был мрачен и угрюм и говорил мало. На этот раз он ограничился двумя-тремя словами на молдавском языке, обратившись к матери, и каждый звук его голоса заставлял меня вздрагивать. Когда я встала, чтобы отправиться в свою комнату, Смеранда, по обыкновению, обняла меня и при этом произнесла ту фразу, которую я уже целую неделю не слышала от нее:
— Костаки любит Ядвигу!
Слова эти преследовали меня, словно угроза. Даже когда я уже оказалась в своей комнате, мне чудилось, что роковой голос продолжал нашептывать мне на ухо: «Костаки любит Ядвигу!» Ибо любовь Костаки, как сказал Грегориска, была для меня — смерть.
В семь часов вечера, когда стало темнеть, я увидела, как Костаки прошел через двор. Он обернулся, чтобы взглянуть в мою сторону, но я быстро отстранилась, чтобы он меня не увидел. Меня охватило беспокойство, так как, насколько я могла видеть из окна, он направился в конюшню. Я поспешно отперла свою дверь и бросилась в соседнюю комнату, откуда могла видеть все, что он делает.
Костаки действительно отправился в конюшню. Он вывел оттуда свою любимую лошадь, оседлал ее с особой тщательностью — как человек, придающий значение даже малейшим мелочам. Он был в том же костюме, в каком я увидела его в первый раз. Но только из оружия при нем была одна лишь сабля. Оседлав лошадь, он еще раз взглянул на окно моей комнаты. Не увидев меня, он сам открыл ворота, через которые выехал и должен был вернуться его брат, вскочил в седло и поскакал галопом по направлению к монастырю Ганго. Тут сердце мое судорожно сжалось, роковое предчувствие говорило, что Костаки отправился навстречу своему брату. Я оставалась у окна, пока могла разглядеть дорогу, которая в четверти мили от замка делала поворот и терялась в лесу. Наконец, тревога моя, дойдя до крайней степени, придала мне силы, и поскольку было очевидно, что я могла получить вести об обоих братьях только в зале, то я спустилась вниз.
Прежде всего я взглянула на Смеранду. По спокойному выражению ее лица видно было, что она не испытывала никаких опасений. Она отдавала обычные приказания относительно ужина, и приборы обоих братьев стояли на их обычных местах. Я не могла обратиться к кому-либо с расспросами. К тому же кого бы я могла спросить? Кроме Костаки и Грегориски, в замке никто не говорил на тех языках, на которых говорила я. При малейшем шуме я вздрагивала.