Вадим Сухачевский - Загадка Отца Сонье
Ну, если в клетках… Я, хоть и опасливо, но вошел в парк следом за ним.
Вдруг уже у самого дома что-то стремительно высунулось из кустов и вцепилось мне в штанину. Я отчаянно заорал, — боюсь, вовсе не тем голосом, каким наделил меня Господь, — и со всей силы стукнул это, высунувшееся, ногой. Оно закудахтало обиженно, — было оно (я мельком все же успел разглядеть) всего лишь большущей птицей, не то какой-то чуднóй цаплей, не то журавлем, — и поспешно спрятало голову назад, в кусты.
— А это всего-навсего наш Гарун аль Рашид.[37] Я так назвал его, поскольку он любит таскать из чужих карманов монетки и уже, должно быть, припрятал где-то тут, в парке, изрядное состояние. Он – марабу, то бишь всего-навсего африканский аист, и бояться его глупо. Он у меня совсем ручной и совершенно ни для кого не опасный. У тебя он тоже только лишь хотел вытащить монетку из кармана, не более. Напрасно ты так перепугался, наш Гарун совсем ручной и любит гостей, особенно тех, у кого звенит в кармане. Хотя я, конечно, должен был тебя предупредить.
На крыльце нас уже встречала Мари Денарнан – или теперь уже Мари Сонье, иди разбери – хорошо одетая (не то что прежде), расцветшая, улыбающаяся.
— Долго ты сегодня, — сказала она, обращаясь на "ты" к преподобному. Это меня на миг покоробило: даже при известных мне обстоятельствах было странно, что она, в самом деле, вольна так поступать. — Неужто сегодня у тебя были прихожане?
— Точнее сказать – прихожанин, — поправил ее отец Беренжер и кивнул в мою сторону: — Ты его что, вправду не узнаёшь?
Она пригляделась внимательнее и воскликнула:
— Диди?.. Или нет, теперь ты, должно быть, уже Дидье!.. Боже правый, как изменился, как вымахал! Я его мальчуганом помню, а теперь – настоящий господин!
Я что-то не очень внятное пробормотал в ответ. Дело тут было вовсе не в повторившемся завывании гиены – просто я не очень-то себе представлял, как должно обращаться (Господи, представить только эдакое!) к законной жене рукоположенного священника – "мадам" или все же "мадемуазель".
— Распорядись, чтобы прислуга поторопилась накрывать на стол, — сказал ей отец Беренжер. — А, Диди, — обратился он ко мне, — не возражаешь, если мы продолжим наш разговор за трапезой?
Следовало бы, конечно, сказать, что не так давно я уже плотно отобедал у матушки, но после пережитых страхов язык все еще плохо ворочался, и я лишь кивнул.
— Да все уже готово, ждет, — ответила Мари. — Я только не знала, что надобно на троих. Не беда, сейчас распоряжусь, чтобы еще принесли приборов.
— Нет, нет, — остановил ее преподобный супруг, — пожалуй, так и оставь – на двоих. Надеюсь, ты простишь меня, Мари, если я попрошу тебя на сей раз отобедать отдельно – там, наверху, в малой столовой? Нам с Диди предстоит нынче такой разговор, что мне бы хотелось побеседовать с моим гостем наедине.
С этими словами мы с преподобным прошли в дом, внутри также блиставший великолепием, и по лестнице с перилами из красного дерева поднялись в гостиную на второй этаж. Сама гостиная, хотя стоявший посреди стол был невелик, подавляла своими размерами, тут при желании и сотню человек можно было бы запросто рассадить. Если бы, конечно, столько желающих посетить этот странный дом отыскалось в нашей богобоязненной деревушке.
— Прости, Диди, — сказал отец Беренжер, — на десять минут оставлю тебя одного. Хочу принять ванную – все надеюсь смыть с себя этот запах.
Ах, едва ли вы его смоете, отец Беренжер!.. Эта мысль, впрочем, смешалась у меня в голове с другой: у него прямо в доме была ванная! Небось, не хуже, чем в апартаментах парижского "Гранд-отеля"! Что ж удивляться, такой богач мог себе это позволить…
Пока он отсутствовал, я под вой гиены и рык леопарда, доносившиеся со двора, стал разглядывать убранство стола. На его белоснежной скатерти стояли старинного вида бутылки с винами, аккуратно были разложены бесчисленные серебряные приборы, — о назначении некоторых я имел лишь самое смутное представление, — и фарфоровая посуда была под стать: такую не стыдно выставить и на столе у какого-нибудь владетельного князя. Не это великолепие меня удивило, а те яства, что находились на столе. Помимо омаров и каких-то пучивших на меня глаза каракатиц, я обнаружил немало и мясных блюд. А была, надобно сказать, Божья Пятница, то есть постный день. Не великий, конечно, пост – пятничный, и в деревне его нарушают почти все, моя матушка, к примеру, — но чтобы его нарушал также и кюре – это все-таки, по моему разумению, было слишком. Впрочем, одна надежда – быть может, скоромное поставлено тут для Мари, чье место я занял. А вот пристало ли в постные дни потреблять скоромное женам священников – это иди знай, если само понятие такое, как жена священника едва ли кто в здравом рассудке может себе вообразить. Спросишь у кого – засмеют. Даже вообразить такое – это, пожалуй, будет похуже, чем оскоромиться хоть бы и в самый Великий Пост.
За этими мыслями и застал меня отец Беренжер, через несколько минут снова появившийся в гостиной. Теперь одет он был в какую-то хламиду, подобную (прости, Боже, за такое сравнение!) Христовой, что Господь наш, как это повсюду изображено, надел во время Тайной Вечери, только пояс свой странный с каббалистическими письменами кюре на себе оставил. И благоухал он теперь самым наипарижским одеколоном, однако… Однако того, что к запаху одеколона примешивался еще и тот, земляной запах – этого только напрочь лишенный обоняния не сумел бы уловить, а я, хвала Господу, покуда еще не лишился этого чувства.
— И все равно, по-моему, пахнет, — поморщился отец Беренжер. — Даже ванна не помогает.
— Может быть, от зверинца вашего, — зачем-то сказал я. Просто с первого мига невзлюбил я этот его зверинец. Ну зачем, скажите на милость, зверинец с такими чудищами нужен кюре, если он, готовясь к потопу, не собирается отплыть вместе с ними на ковчеге?
Хотя пахло – уж это я точно мог сказать – совсем даже не от зверинца.
И отец Беренжер о том же:
— Нет, мой мальчик. Прежде я тоже так думал, даже все окна в доме закрытыми держал, но не помогло. Так что – нет, нет, не оттуда.
Неужели до сих пор еще не догадался? Когда же он догадается-то наконец?
— Ладно, что поделаешь, попытаемся не обращать внимания, — сказал кюре, садясь за стол. — И продолжал: — Итак, если не возражаешь, за трапезой вернемся к нашему разговору. — С этими словами он, словно забыв, что день для него постный, налил себе вина и наколол на серебряную вилку кружочек мясной колбасы.
Вероятно, взгляд у меня при этом был достаточно красноречив, ибо преподобный тут же сказал:
— Ты, наверно, опасаешься, что я оскоромлюсь? В этой связи говорю тебе заранее, что у меня имеется разрешение от кардинала на сей счет.
"Хорошо еще, Его Святейшество не стал обременять себя такими мелочами", — подумал я. Да и из всего, что я повидал за нынешний вечер, этот грех, по моему разумению, был наименьшим из всех.
— Мне было разрешено в связи со слабостью здоровья, — прибавил отец Беренжер. — Нет, нет, — предвосхитил он мой уже повисший на языке вопрос, — дело не в физическом здоровье, оно у меня – грех жаловаться. Просто… — это он добавил уже вполголоса, — у бедняжки Мари все еще нет детей, при том, что прошло уже больше двух лет, и этим даже Его Святейшество весьма обеспокоен.
Вот это да! Я не ослышался? Его Святейшество обеспокоен тем, что у католического кюре нет детей! Ну а запахом, запахом, что исходит от вас – этим запахом никто там, в Риме, не обеспокоен?!
— Это, должно быть, несколько ("несколько"! — и выбрали же вы словечко, отец Беренжер!) странно звучит, — продолжал он, — но в Ватикане действительно весьма озабочены сим обстоятельством. Там не хотят пресечения моего рода… Причины, я надеюсь, ты и сам поймешь в ходе нашего дальнейшего разговора… Однако, — наливая в бокалы вино, добавил преподобный, — боюсь, дело тут вовсе не в моих постах, а просто бедняжка Мари, видимо, от природы бесплодна, так уж случается, и тут со временем все равно придется что-то весьма радикально решать…
Чтобы не казаться мальчишкой, я отпил из бокала вино, оказавшееся терпким и очень крепким, сразу оно ударило в голову, несколько раскрепостило язык, и потому я, уже меньше робея, спросил:
— Это как?
— Ну, к примеру, — сказал преподобный, — так же, как это было решено Ватиканом вскоре после окончания Тридцатилетней войны. Эта страшнейшая война, да будет тебе известно, унесла треть населения Европы, а Германские княжества – так просто ополовинила. И, дабы поднять народонаселение, тогдашний папа, — кажется, то был Климент, не то Десятый, не то Одиннадцатый, — этот папа своим эдиктом разрешил мужчинам в католических странах при условии бесплодия супруги брать себе вторую, а в случае такой же неудачи – и третью, и четвертую жену.