Густав Мейринк - Голем
Но мне не удается.
Снова и снова с нелепым постоянством в глубине души раздается упрямый голос — без устали, как стук ставней, которыми ветер равномерно ударяет в стену: это вовсе не то, это вовсе не камень, похожий на сало.
И от голоса не отделаться.
Если я в сотый раз возражаю, что ведь это пустяк, голос ненадолго смолкает, а потом незаметно пробуждается вновь и настырно начинает сначала: ладно, ладно, пусть так, но это же не камень, похожий на кусок сала.
Мало-помалу мною овладевает невыносимое ощущение полной беспомощности.
Не знаю, что случилось потом. По своей ли воле прекратил я всякое сопротивление, или же меня одолели и сковали мои собственные мысли.
Знаю лишь, что мое спящее тело лежит в кровати, а мои чувства отделились от тела и больше от него не зависят.
Пытаюсь вдруг спросить, что такое теперь мое «я», но спохватываюсь, что у меня больше нет голоса, способного спрашивать; тогда мне становится страшно: ведь снова может раздаться докучливый голос и опять начнет бесконечное дознание про камень и сало.
И я просто стараюсь ничего не видеть и не слышать.
День
И тогда я вдруг оказался в каком-то угрюмом дворе, сквозь рыжеватую арку ворот увидел по другую сторону узкой и грязной улочки еврея-старьевщика. Он стоял у подвала, верхний край входа был увешан ветхим металлическим хламом — сломанными инструментами, ржавыми стременами, коньками и множеством прочих допотопных вещей.
Подобное зрелище несло в себе удручающее однообразие, каким были отмечены все впечатления, изо дня в день — зачастую и так и этак — подобно разносчику переступавшие порог нашего опыта, картина не вызывала во мне ни любопытства, ни удивления.
Мне стало ясно, что я уже давно чувствовал себя здесь как дома.
Впрочем, и это чувство, вопреки его контрасту с тем, что я все же недавно испытал, попав сюда, не оставило во мне глубокого следа.
Однажды мне довелось услышать или прочитать о странном сравнении камня с куском сала, и внезапно этот образ пришел мне в голову, когда я поднялся по стертым ступенькам в свою каморку и мимоходом подумал о том, что мне напоминает лоснящийся каменный порог.
Тут я услышал над собою шаги, кто-то бежал сверху по лестнице, и, подходя к своей двери, я увидел четырнадцатилетнюю рыжеволосую Розину, соседку старьевщика Аарона Вассертрума.
Я вынужден был пройти вплотную к ней, а она встала спиной к лестничным перилам и призывно откинулась назад.
Свои грязные пальцы она положила на железную перекладину — для опоры, и я видел, как из тусклого полумрака бледно высвечивали оголенные по локоть руки.
Я постарался избежать ее взгляда.
Меня тошнило от ее назойливой ухмылки и воскового лица, напоминавшего морду игрушечной лошади-качалки.
Скорее всего, у нее пористое белое тело, предположил я, как у земноводной личинки, что я видел как-то в клетке для саламандр у торговца птицами.
Ресницы рыжих вызывали во мне такое же отвращение, как ресницы кролика.
Я распахнул дверь настежь и тут же закрыл за собой.
Из моего окна был виден старьевщик Аарон Вассертрум, по-прежнему торчавший у своего подвала.
Он прислонился у входа в сумрачный свод и щипцами стриг себе ногти.
Приходилась ли ему рыжая Розина дочерью или племянницей? Ведь он совсем не был похож на нее.
Среди еврейских лиц, ежедневно встречавшихся мне на Ханпасгассе, я четко распознавал различные колена Израилевы, которые даже благодаря близкому родству так же мало позволяли затушевывать непохожесть отдельных личностей, как смешивать масло с водой. Когда нельзя сказать: вон те, что там, братья или отец с сыном.
Тот принадлежит к одному колену, этот — к другому, вот все, что можно прочесть на их лицах.
И если бы даже Розина была вылитый старьевщик, это бы еще ничего не доказывало!
Такие колена питают друг к другу презрение и ненависть, разбивавшие даже тесные кровные узы, но они понимают, что это надо скрывать от постороннего взгляда, как страшную тайну.
Никому не дано разгадать ее, и в подобном единодушии они напоминают озлобленных слепцов, вцепившихся в мокрую грязную веревку: этот — обеими руками, другой — нехотя — одним пальцем, но, снедаемые суеверным страхом перед угрозой гибели, едва ли кто из них откажется от общей опоры и отстанет от остальных.
Розина принадлежит к тому колену, рыжеволосый тип которого еще более отталкивающ, чем другие. Мужчины этого типа узкогруды, у них длинные куриные шеи с выступающими кадыками.
Должно быть, они усыпаны веснушками с головы до ног и всю жизнь страдают в муках похоти и тайно ведут непрерывную безуспешную борьбу против своих страстей, испытывая вечный страх за свое здоровье.
Мне было непонятно, каким образом вообще можно представить Розину в родственных отношениях с Вассертрумом.
Я ведь никогда не видел ее вблизи старика и не замечал, чтобы они когда-нибудь хоть изредка перекинулись двумя-тремя словами.
Впрочем, она почти всегда находилась в нашем дворе или жалась по темным углам и подъездам.
Все мои соседи, несомненно, считали ее близкой родственницей или, по крайней мере, воспитанницей Вассертрума, и тем не менее я был убежден, что ни у кого не могло быть оснований для подобных предположений.
Мне захотелось отвлечься от мыслей о Розине, и я взглянул в открытое окно своей каморки на Ханпасгассе.
Едва Аарон Вассертрум почувствовал, что я на него смотрю, он тут же поднял лицо ко мне.
Свое неподвижное уродливое лицо с круглыми рыбьими глазами и щелястой раздвоенной заячьей губой.
Он казался мне человеком-пауком, чуявшим малейшее прикосновение к паутине и притворившимся таким же безразличным ко всему.
На что он жил? О чем думал и что замышлял? Мне было неизвестно.
По верхнему краю каменного свода неизменно висят те же самые допотопные, никому не нужные вещи, не стоящие и ломаного гроша.
Я мог бы перечислить их с закрытыми глазами: вот помятый корнет-а-пистон без поршней, пожелтевшая цветная картинка на бумаге, где в каком-то невероятном строю были изображены солдаты. Связки ржавых шпор, нанизанных на заплесневевший кожаный ремень, и прочая наполовину истлевшая рухлядь.
А впереди на земле — ряд круглых металлических печных плит, уложенных вплотную друг к другу так, чтобы никто не мог переступить порог подвала.
Количество всех этих вещей всегда оставалось неизменным, и если в самом деле появлялся прохожий и спрашивал о цене той или иной вещи, старьевщик впадал в сильное волнение.
Он страшно вздымал заячью губу и раздраженно изрыгал клокочущим прерывистым басом какую-то невнятицу, отчего у покупателя пропадала всякая охота переспрашивать и он, огорошенный, торопливо шел восвояси.
Аарон Вассертрум молниеносно отвел глаза и теперь с напряженным вниманием рассматривал голые стены соседнего дома, вплотную примыкавшие к моему окну.
Только что он там мог увидеть?
Дом ведь стоял тылом к Ханпасгассе, а его окна смотрели во двор! Лишь одно выходило на улицу.
Случайно в помещение, расположенное на верхнем этаже, как и моя комната — думаю, оно принадлежало угловой студии, — кто-то в этот момент вошел, поскольку за стеною я вдруг услышал голоса мужчины и женщины, разговаривавших друг с другом.
Но было невероятно, чтобы старьевщик услышал их снизу!
За моей дверью кто-то копошился, и я догадался, что это была Розина, стоявшая в сумраке снаружи, с вожделением ожидавшая, что я ее все-таки приглашу к себе.
А на пол-этажа ниже на лестнице, едва дыша, рябой подросток Лойза подстерегает, не открою ли я дверь. Я буквально чувствую его дыхание, исполненное ненавистью и жгучей ревностью ко мне.
Он боится подойти ближе, чтобы Розина не заметила его. Он знает, что зависит от нее, как голодный волк от сторожа, но тем не менее ему бы сейчас ринуться в прыжке и, забыв про все, дать волю своей ярости!
Я расположился за рабочим столом и вытащил пинцеты и штихели.
Но дело не ладилось, моя рука была недостаточно тверда, чтобы справиться с тонкостями японской гравюры.
Тусклое, угрюмое существование, которое влачат в этом доме, не дает мне покоя, и передо мной постоянно всплывают картины прошлого.
Близнецы Лойза и Яромир едва ли на год старше Розины.
Ненамного больше я мог помнить их отца, бывшего просвирника, теперь о них, кажется, заботится какая-то старуха.
Я только не знал, как она выглядит среди тех, кто скрывался в доме подобно кротам в своих норах.
Она заботится об обоих отроках, то есть дает им крышу над головой, за что они должны выкладывать ей все, что ненароком украли или напопрошайничали.
Может быть, она еще и кормила их? Непохоже, так как старуха возвращалась домой только поздно вечером.