Александр Дюма - Замок Эпштейнов
— Ваша милость, — сказал он, — у вас родился сын.
Граф развернул незапечатанное письмо, пробежал его глазами и коротко сказал:
— Хорошо, назовите его Эберхардом.
Итак, два младенца появились на свет в один и тот же день: в замке Эпштейнов родился сын Максимилиана, а в хижине старого Гаспара родилась дочь Вильгельмины.
VI
На следующий день графиню облачили в роскошные одежды, возложили тело на кровать и поставили в парадной зале замка. Там она пролежала три дня. Потом гроб с ее телом перенесли в фамильный склеп Эпштейнов.
На следующее утро после похорон Альбины граф уехал в Вену, где остался на месяц.
За это время в замке были уничтожены все следы смерти, так что, когда граф вернулся, можно было подумать, что Альбина вообще никогда не существовала. Единственное, что от нее осталось, — бедный сиротка, о ком материнскую заботу взяла на себя Вильгельмина. Слуги безошибочным чутьем поняли, как угодить хозяину: нужно было делать так, чтобы все напоминавшее о графине не попадалось ему на глаза.
Но, несмотря на все эти предосторожности, Максимилиан не чувствовал себя спокойно, вновь очутившись один в старом замке (его возлюбленный сын Альбрехт находился в это время в одном из венских пансионов).
Тревога и волнение овладевали им всякий раз, когда, входя в фамильную комнату, называвшуюся красной, он оказывался или перед креслом, о которое ударилась головой графиня, или у той кровати, на которой она умерла. Тогда все воспоминания, связанные с Альбиной, вновь воскресали в душе графа и его охватывал невольный трепет.
Даже в те минуты, когда муки совести утихали, он не переставал чувствовать невыразимый, леденящий кровь ужас, словно исходивший от самих мрачных стен красной комнаты.
Однажды, ближе к ночи, граф сидел у себя в комнате. В тот вечер ему было особенно не по себе от буйных завываний ветра за окном. В большом камине ярко пылал огонь, с треском пожирая дубовые дрова. И все же вечный холод царил в этой огромной, пустынной комнате. На столе горел четырехсвечный канделябр, но ведь самое яркое пламя не могло осветить эти темные стены и высокий потолок. Все было так, как в ту ужасную рождественскую ночь, только кресло, где сидела Альбина, теперь пустовало.
Время от времени буря усиливалась; ураганный ветер с печальными стонами разбивался о стены, и казалось, что его нескончаемые жалобы умирают лишь для того, чтобы вновь родиться, затихают лишь для того, чтобы начаться снова.
Граф был смелым человеком. Если бы ему сказали, что порывы ветра могут заставить мужчину трепетать, он рассмеялся бы и назвал бы этого мужчину трусом. И все же сейчас он ничего не мог с собой поделать: ему было страшно.
В задумчивости он мерил шагами комнату, уронив голову на грудь и обхватив рукой подбородок. Так он ходил взад и вперед, стараясь не покидать светового круга, отбрасываемого пламенем свечей.
Но время от времени глаза его тревожно вглядывались в темные углы комнаты и в тяжелые складки колеблемых ветром штор.
«Проклятое воображение, — содрогался граф, — это из-за него в долгих завываниях ветра мне слышатся отчаянные стоны тех, кто ушел из этого мира, непрерывно нарастающий плач душ, что реет порою над безучастной природой. Бессильные рыдания сотрясают леса и разбиваются о горы; это страшные призывы тех, кто лежит в могиле, к тем, кто еще ходит по земле!»
Объятый дрожью ужаса, граф остановился и облокотился на каминную доску. С ним происходило то, что всегда бывает с человеком в подобных обстоятельствах: попав под власть одной мысли, он уже не мог от нее избавиться.
«Среди этих стонущих мертвецов, — продолжал он про себя, — есть, быть может, и души моих родных; это они так тоскливо плачут в коридорах замка. Увы! Их много: неумолимая коса смерти собрала богатую жатву в этих стенах. О, горе мне! Не говоря о предках — тех, которых я не знал, моя матушка тоже лежит здесь! Святая женщина, как много страданий я причинил ей! Чем ласковее и добрее она была, тем непокорнее и своевольнее был я. Сколько ночей она провела на коленях, то увещевая меня, то пытаясь смирить гнев отца. И он, мой отец, тоже лежит в сырой земле, и если он сошел в могилу раньше срока, то, может быть, — о Господи Всевышний! — я был тому виной. Граф Рудольф был человеком благородным, но суровым и непреклонным. Все же напрасно он принимал так близко к сердцу бурные проказы моей молодости. И моего брата, наверное, тоже уже нет в живых, ведь со дня его отъезда от него не было никаких вестей. Бедный Конрад! Ах, что бы ни говорили мои родители, я любил его, мне нравилась его нежная и поэтичная душа. Отец проклял его за то, что он женился на простой девушке, а Конрад, видно, не смог перенести отцовского гнева. Всех ли я перечислил? О нет, скорбный список еще не окончен. Была еще Берта, моя первая жена. Имя — вот все, что осталось от нее. Даже живая, она была подобна тени и прошла незаметно, оставив дому Эпштейнов — благодарение Богу! — старшего сына и наследника. И наконец, есть еще одна…»
Граф Максимилиан прервал себя. Ему не хватало воздуху; хоть он и опирался на камин, ноги его подкашивались. Без сил он рухнул в кресло, но его губы продолжали шевелиться, а мысль — лихорадочно работать.
— Да, есть еще одна, — произнес он, с трудом переводя дыхание, — Альбина. Альбина, которая обманула меня… О! Она, должно быть, стонет громче других, ибо умерла не своей смертью, не так, как Берта. Альбину погубила моя ревность, я убил ее — не шпагой, а моим гневом. Ну так что ж! Пусть я убил ее — а точнее, наказал, — я не раскаиваюсь в этом. Нет! Если бы все можно было вернуть назад, я поступил бы точно так же.
В эту секунду ветер завыл с небывалой тоской.
Граф встал, бледный и застывший.
— Как здесь холодно! — громко сказал он.
И ударом ноги подбросил в камин толстое дубовое полено.
— Как здесь темно! — продолжал он.
И зажег второй канделябр, стоявший на камине.
Но тщетно: холод был у него в душе, мрак был в его совести.
Граф попытался отогнать темные мысли, но они теснились в его голове, словно совы, бьющиеся о стену склепа. Тогда он призвал на помощь самое сильное средство — свою гордыню.
«Опомнись, Максимилиан, — сказал он себе, проводя рукой по лбу. — Опомнись, ты же мужчина. К черту все эти фантазии! Надо написать письмо Кауницу; это отвлечет меня».
Граф сел за письменный стол, взял перо и написал дату: «24 января 1794 года».
Перо выскользнуло у него из рук.
— Сегодня ровно месяц, как она умерла, — прошептал он.
Максимилиан встал, резко оттолкнув кресло.
Неимоверная тоска сжала его сердце. Тогда он стал ходить по комнате, пытаясь выйти из оцепенения и снова собраться с мыслями. Но словно какой-то внутренний голос мрачно твердил ему, что вот-вот должно произойти что-то страшное, необъяснимое, неожиданное, чего нельзя победить в борьбе, от чего нельзя спастись бегством. Вдруг он услышал в зловещей тишине, нарушаемой лишь тоскливыми стонами ветра, бешеные удары собственного сердца. Это ужаснуло его.
Есть минуты, когда даже самых сильных людей охватывает чувство непреодолимого страха. И сейчас было такое же: каждый звук, нарушавший ночную тишину, пронзал этого храброго человека словно электрический удар: скрип часов, готовых пробить двенадцать, последний их удар, возвестивший о наступлении 25 января, шорох искр, упавших из камина на паркет. Далекий вой одной из его собак на псарне наполнил бесстрашную душу графа непреодолимым ужасом. Вскоре он стал бояться звука собственных шагов и замер неподвижно, прижавшись к стене. Но потом и сама эта неподвижность показалась ему зловещей; он нервно потер руки, покачал головой.
Максимилиан ждал появления чего-то грозного и чувствовал, что оно уже близко. Невидимые кошмары наполняли мрачную комнату. В тишине и мраке оживал мир, неподвластный человеческим чувствам, недоступный слуху, зрению и осязанию. В воображении графа воскресли ужасы поэмы Алигьери, живописи Микеланджело, музыки Вебера; все это носилось вокруг головы Максимилиана, наполняло собой атмосферу комнаты. Перед этими жуткими видениями рассудок графа был бессилен.
Постепенно в сознании Максимилиана смутно забрезжило страшное воспоминание. Он вспомнил мрачную легенду о графине Леоноре, умершей в рождественскую ночь; вспомнил, что накануне Рождества наступила смерть Альбины; вспомнил, что, согласно пророчеству, та графиня фон Эпштейн, которая умрет в рождественскую ночь, умрет лишь наполовину.
И тогда из темных глубин его души донесся голос Альбины:
— А если ты был не прав, Максимилиан, если я была невинной жертвой, а ты — не судьей, а убийцей?
Двадцать раз, медленно и торжественно, голос повторил эти слова, и они, словно капли расплавленного свинца, как говорил Данте, тяжко упали в душу Максимилиана.