Густав Мейринк - Голем
Слова актера-кукловода обрушились на меня, как нож убийцы на беззащитное животное, и стиснули мне сердце грубыми, жесткими руками.
Давно меня грызла глухая тоска — я чувствовал себя так, словно кто-то держал меня в плену, словно я прошагал большую часть жизни над пропастью, как сомнамбула. И мне никогда не удавалось докопаться до источника этого ощущения.
Теперь ключ к разгадке тайны был у меня в руках, и это открытие вызывало в душе невыносимую боль и жгло, как свежая рана.
Мое болезненное неприятие воспоминаний о прошлых событиях и, кроме того, странный, время от времени повторяющийся сон, что я заперт в доме с вереницей комнат без дверей, пугающий отказ моей памяти касаться вещей, связанных с моей молодостью, — все это сразу нашло свое страшное объяснение: я был сумасшедшим, которого лечили гипнозом, от меня заперли «комнату», соединенную с остальными «покоями» моего мозга, и я был вышвырнут как безродная душа в чужую мне жизнь.
И не было никакой надежды когда-нибудь вернуть утраченную память!
Я понимал, что скрытая пружина моих мыслей и поступков принадлежала другой жизни, исчезнувшей из памяти, и никогда мне не удастся узнать о ней: я сорванный цветок, ветка, привитая к чужому стволу. И найди я вход в ту запертую «комнату», не попаду ли я снова в руки призраков, загнанных туда?!
История о Големе, час назад рассказанная Цваком, не давала мне покоя, и я внезапно осознал роковую таинственную связь между мифической комнатой без двери, в которой мог жить тот незнакомец, и моим вещим сном.
Да! В случае со мной «веревка оборвалась» тоже, едва я попытался заглянуть в зарешеченное окно собственной души.
Странная эта связь становилась мне все понятней и воспринималась мной с невыразимым ужасом.
Я понял — здесь вещи, непостижимо слитые друг с другом, и несутся они как слепые лошади, не ведающие дороги.
Так и в гетто: комната, покои, куда никто не может найти входа, призрачное существо, живущее там и изредка появляющееся в переулке, чтобы наводить на людей панический страх!
Фрисляндер все еще вырезал голову, и дерево хрустело под лезвием резака.
Слыша это, я испытывал боль, ожидая, скоро ли это закончится.
Голова в руках художника повертывалась в разные стороны, и казалось, что она это делает сознательно, заглядывая во все углы. Потом ее глаза уставились на меня, довольные тем, что наконец нашли то, чего искали.
Я тоже больше не мог оторвать от нее взгляда и пристально всматривался в деревянный лик.
Несколько секунд казалось, что резак художника что-то робко ищет, потом решительно провел линию, и сразу же черты деревянной головы ожили в своей непонятной жути.
Я узнал желтое лицо незнакомца, принесшего мне книгу.
Потом я уже ничего не различал, морок длился только секунду, и я почувствовал, что сердце мое остановилось и трепещет от страха.
Однако в сознании остался след этого лица — как в прошлый раз.
Это был я сам, и я лежал на коленях Фрисляндера, озираясь по сторонам.
Мои глаза шарили по комнате, а чужая рука приводила в движение мою голову.
Затем я тут же увидел лицо взволнованного Цвака и услышал его слова:
— Боже мой, да это же Голем!
Короткая схватка — у Фрисляндера пытались силой забрать резную голову, но он отбивался как мог и, смеясь, воскликнул:
— Ну что вам надо, ведь башка совсем не удалась!
Он вырвался, открыл окно и выбросил голову на улицу.
В это время я потерял сознание и погрузился в кромешную тьму, сквозь нее была протянута сверкающая золотом канитель. И когда я, как мне показалось, спустя долгое время пришел в себя, только тут я услышал, как деревяшка со стуком упала на мостовую.
— Вы так крепко спите, что вас и пушками не разбудить, — обратился ко мне Иешуа Прокоп. — Междусобойчик окончен, ваш поезд ушел.
Горечь и боль оттого, что я до этого услышал о себе, снова овладели мною, я пытался крикнуть, что мне ничего не приснилось, когда я рассказывал им о книге Иббур, и что я могу ее вытащить из шкатулки и показать им.
Но меня никто не хотел слушать, и ничто не могло нарушить настроение общего подъема, овладевшего моими гостями.
Цвак насильно напялил на меня пальто и воскликнул:
— Скорей же в «Лойзичек», мастер Пернат, вам пора встряхнуться!
Ночь
Я послушно дал Цваку свести себя с лестницы.
Все ощутимей и ощутимей становился запах дыма, проникшего с улицы в дом. Иешуа Прокоп и Фрисляндер шли в нескольких шагах впереди нас и о чем-то рассуждали на улице перед воротами.
— Провалилась сквозь водосточную решетку. Черт бы ее побрал.
Мы вышли на улицу, и я увидел, как Прокоп наклонился и стал искать голову марионетки.
— Вот уж обрадуюсь, если не найдешь эту дурацкую башку, — пробурчал Фрисляндер. Он остановился у стены, и на миг его лицо ярко осветилось и снова растворилось в темноте, когда он, чиркнув спичкой, раскуривал свою носогрейку.
Прокоп предостерегающе взмахнул рукой и нагнулся еще ниже. Колени его почти касались мостовой.
— Тише! Неужели ничего не слышите?
Мы подошли к нему. Он молча показал на водосточную решетку и, вслушиваясь, приложил ладонь к уху. С минуту мы стояли не двигаясь и прислушиваясь к звукам из колодца. Тишина.
— Ну что там еще? — прошептал наконец актер-кукловод, но Прокоп тут же схватил его за руку.
Всего мгновение — не дольше одного удара сердца — мне почудилось, что там, внизу, кто-то стучит рукой в чугунную заглушку — еле слышно. Когда через секунду я подумал об этом, все смолкло; лишь в груди продолжало звучать эхо воспоминания, постепенно переходившее в смутное чувство страха.
Шаги, прозвучавшие в переулке, спугнули это ощущение.
— Пошли, чего здесь стоять! — позвал Фрисляндер. Мы двинулись мимо домов по переулку.
За нами с недовольным видом следовал Прокоп.
— Голову даю на отсечение, что там, под землей, кто-то вопил как резаный!
Никто из нас не ответил ему, но я чувствовал, что наши языки сковал какой-то непонятный смутный страх.
Вскоре мы остановились перед кабаком у окна с красными занавесками.
САЛОН ЛОЙЗИЧЕКСиводня бальшой конецерт –
было написано на картоне, края которого облепили выцветшие фотографии каких-то бабенок.
Прежде чем Цвак успел взяться за щеколду, входная дверь ушла внутрь, и какой-то увалень с напомаженными черными волосами, в зеленом шелковом галстуке на голой шее без воротничка и фрачном жилете, украшенном гирляндой свиных зубов, встретил нас низким поклоном:
— Э-э, э-э, какой льюди… Пан Шафранек, бистро туш! — бросил он через плечо в битком набитый зал, с жаром приглашая нас войти.
Ему ответило шумное бренчание, словно по струнам рояля пробежала крыса.
— Э-э, какой льюди, какой льюди. Вот это д'я-а, — без конца бормотал себе под нос увалень, помогая нам избавиться от пальто.
— Д'я-а, д'я-а, сиводня у меня вся высший знать города, — ответил он Фрисляндеру, когда тот удивленно посмотрел на подмостки, отделенные от зала балюстрадой и двумя ступеньками, где у задника стояли двое роскошных молодых людей в цилиндрах и фраках.
Клубы едкого табачного дыма стелились над столами, позади них у стены деревянные скамьи были полностью заняты оборванцами: здесь были босоногие, патлатые и грязные продажные красучки с туго налитыми грудями, едва прикрытыми платками жуткого цвета, сутенеры в синих военных фуражках с сигаретой за ухом, скототорговцы с волосатыми кулаками и мясистыми пальцами, немым языком жестов сообщавшие друг другу гадости, разгульные отдыхающие кельнеры с хамоватыми глазами и рябые приказчики в клетчатых штанах.
— Я поставлю вам кругом каширму, чтобы вас прекрасно не беспокоиль, — прокряхтел тучный голос увальня, неторопливо вытянувшего ширму. На ней были наклеены низкорослые танцующие китайцы. Увалень поставил ширму перед столом, за который мы уселись.
Отрывистые звуки арфы прервали разноголосицу в зале.
Наступила секунда ритмической паузы.
Воцарилась мертвая тишина, словно все затаили дыхание.
Внезапно в трубках железных ламп с удивительной ясностью стало слышно тупое шипение плоского сердцевидного пламени, выдуваемого из суженных на конце стеклянных губ. Затем музыка перекрыла этот шипящий шорох и поглотила его.
И тут перед моим взором из табачного дыма выплыли две странные фигуры, как будто они только что появились здесь.
С длинной волнистой седой бородой пророка, в черной шелковой камилавке — какую носили старейшины еврейских семейств — на лысой голове, со слепыми молочно-голубыми остекленевшими глазами, неподвижно уставившимися в угол, там сидел старец, беззвучно шевеливший губами и проводивший по струнам арфы, словно ястребиными когтями, костлявыми перстами. Рядом с ним в засаленном черном платье из тафты, с крестом из черного бисера на шее и такими же украшениями на руках — символом лживой мещанской морали — сидела обрюзгшая бабенка с гармошкой на коленях.